ей, что в этом вопросе она дилетант и нахальная выскочка.
– Wissen Sie, – сказал он, с оскорбительной терпеливостью и снисходительностью в голосе, – эта лошадь есть некая
Урсула, которую задело, что он обращается к ней с такой оскорбительной снисходительностью, словно снисходит с высоты искусства, доступного лишь посвященным, на лишенный таинственности общий уровень дилетанта, с горячностью ответила, залившись краской и поднимая голову.
– Но, тем не менее, это
Он вновь пожал плечами.
– Да уж, это определенно не изображение коровы.
Тут в разговор вмешалась Гудрун, вспыхнувшая румянцем и сверкнувшая глазами, которой очень хотелось избежать этого и больше не слушать, как дуреха Урсула упорно выдает свое невежество.
– Что ты имеешь в виду, говоря «изображение лошади»? – воскликнула она, обращаясь к сестре. – Что ты подразумеваешь, говоря «лошадь»? Ты подразумеваешь идею, которая рождается в
Урсула, остолбенев, заколебалась. Но слова сами вырвались из ее рта.
– Но почему у него такое представление о лошади? – спросила она. – Я знаю, что это его представление. Я знаю, что на самом деле это изображение его самого…
Лерке яростно захрипел.
– Мое изображение! – насмешливо бросил он. – Wissen sie, gnadige Frau, это есть Kunstwerk, произведение искусства. Это произведение искусства, а никакое не изображение, оно ничего не изображает. Оно не связано ни с чем, кроме себя самого, повседневная жизнь не имеет к нему никакого отношения, между ними нет никакой связи, абсолютно никакой, это две разных и непересекающихся плоскости бытия, поэтому истолковывать одно, руководствуясь другим даже хуже, чем простая глупость, это значит испортить замысел, посеять везде зерно хаоса. Понимаете,
– Это совершенно верно, – воскликнула Гудрун, погрузившаяся в какой-то транс. – Эти два понятия полностью и навечно разведены, у них нет
Ее лицо было пунцовым и одухотворенным. Лерке, который сидел, повесив голову, словно загнанное животное, быстро, украдкой посмотрел на нее и пробормотал:
– Ja – so ist es, so ist es.[103]
После такой вспышки Урсула замолчала. Она была в ярости. Ей хотелось пристрелить их обоих.
– Во всей этой чуши, что вы заставили меня выслушать, нет ни слова правды, – равнодушно заключила она. – Лошадь изображает вашу собственную тупую животную сущность, а девушка – это та, которую вы любили, измучали, а затем перестали замечать.
Он посмотрел на нее с легкой презрительной улыбкой в глазах. На этот последний выпад он даже не потрудился ответить.
Гудрун тоже молчала, охваченная раздражением и презрением. Урсула здесь
Однако Урсула тоже была упорной.
– Что касается вашего мира искусства и вашего реального мира, – ответила она, – вам приходится их разделять, потому что вам невыносимо видеть, что вы из себя представляете. Вам невыносимо видеть, что животная, окоченевшая, толстокожая грубость – это вы
Она хоть и дрожала, побледнев, но была полна решимости. Гудрун и Лерке чувствовали к ней крайнюю неприязнь. Как и Джеральд, который вошел в самом начале ее монолога и который стоял и смотрел на нее с абсолютным неодобрением и осуждением. Он чувствовал, что она была недостойна этого, что она свела к банальности таинство, которое делало человека избранным. Он присоединил свое мнение к мнениям тех, остальных. Всем троим хотелось, чтобы она ушла. Но она продолжала молча сидеть, и только душа ее проливала слезы, содрогаясь в безудержных рыданиях, она же лишь вертела в пальцах платок.
Никто не осмеливался нарушить мертвую тишину, потому что всем хотелось, избавиться от воспоминаний о том, как Урсула нарушила запретную зону. Наконец Гудрун спросила холодным, обыденным голосом, словно начиная ничего не значащий разговор:
– Эта девушка была моделью?
– Nein, sie war kein Modell. Sie was eine kleine Malschulerin.[104]
– Ученица художественной школы! – воскликнула Гудрун.
И теперь ей стало все понятно! Она видела эту девушку, ученицу художественной школы, еще несформировавшуюся, но опасно легкомысленную, слишком юную, чьи прямые льняные коротко подстриженные волосы, свисавшие до шеи, слегка загибались внутрь под собственной тяжестью; она видела Лерке, знаменитого мастера-скульптора, и эта девочка, возможно, получившая хорошее воспитание, из хорошей семьи, решила, что она такая замечательная, что может стать его любовницей. О, как же хорошо она знала, к чему приводит подобное отсутствие опыта! Дрезден, Париж, Лондон, – какая разница? Она все про это знала.
– Где она сейчас? – спросила Урсула.
Лерке передернул плечами, показывая, что он ничего не знает, да ему и все равно.
– Это было почти шесть лет назад, – сказал он, – сейчас ей должно быть уже двадцать три, что тут говорить.
Джеральд взял рисунок и вгляделся в него. В нем было что-то, что притягивало и его. На пьедестале он увидел название: «Леди Годива»[105].
– Но это же не леди Годива, – добродушно улыбаясь, сказал он. – Та была женой какого-то графа, причем женщиной средних лет, которая закрыла свое тело длинными волосами.
– На манер Мод Аллен, – с насмешливой гримасой бросила Гудрун.
– Почему Мод Аллен? – переспросил он. – Разве все было не так? Мне казалась, что в легенде все обстояло именно таким образом.
– Да, дорогой мой Джеральд, я абсолютно уверена, что ты правильно понял легенду.
Она смеялась над ним, и в ее смехе слышалось легкое, насмешливо-ласковое презрение.
– Если говорить прямо, я бы скорее увидел женщину, чем волосы, – также со смехом ответил он.
– Кто бы сомневался! – насмехалась Гудрун.
Урсула поднялась и вышла, оставив их втроем.
Гудрун взяла у Джеральда рисунок, и, сев обратно, пристально разглядывала его.
– Разумеется, – сказала она, оборачиваясь к Лерке и решив на этот раз подразнить его, – вы
Он поднял брови и безмятежно пожал плечами.
– Эту малышку? – спросил Джеральд, показывая на фигурку.
Гудрун держала рисунок на коленях. Она подняла голову и пристально посмотрела Джеральду в глаза, – ему показалось, что его ослепили.