Уолтер Меррит Эмори оглянулся, и один момент казалось, что он колеблется.
— Мы пришлем за птицей потом, — сказал он хозяйке, которая, все еще причитая и жалуясь, провожала их вниз по лестнице и не заметила, что начальник Миликен по небрежности оставил дверь в комнату Доутри полуоткрытой.
Но Уолтер Меррит Эмори был не единственный низкий человек, которого желание обладать Майклом сделало еще более низким. Сидя в глубоком кожаном кресле и положив ноги на другое такое же кресло, Гарри Дель Map в своем яхт-клубе сонно предавался пищеварению после весьма плотного завтрака, лениво просматривая выпуск дневной газеты. Его глаза остановились на напечатанном крупными буквами заголовке и коротеньких пяти строчках сообщения. Ноги его тотчас же соскользнули с кресла, и он живо встал. Подумав секунду, он снова сел, надавил на кнопку звонка и, ожидая прихода клубного лакея, перечитал крупный заголовок и коротенькие пять строчек.
В таксомоторе, спешащем к «Берегу», Гарри Дель Map предавался золотым мечтаниям. Эти мечтания воплощались в двадцатидолларовые золотые, в желтые банкноты Соединенных Штатов, в чековые книжки и купоны, и все это заслонялось образом мохнатого ирландского терьера, который, стоя на ярко освещенной эстраде, открыв пасть и подняв нос к блистающим огням рампы, пел, постоянно пел, как не пел до него ни один пес на свете.
Кокки первый заметил, что дверь в коридор приоткрыта, и смотрел на нее, явно желая использовать это обстоятельство (если так можно определить мыслительный процесс птицы, каким-то таинственным путем воспринимающей новые впечатления и готовой к действию или воздержанию от него, в зависимости от влияния этих новых впечатлений). Люди поступают именно таким образом, и некоторые из них называют это «свободной волей». Кокки, глядя на открытую дверь, как раз решал вопрос о том, стоит ли ближе ознакомиться с этим ходом в широкий мир, знакомство с которым, в свою очередь, должно было определить, стоит ли знакомиться с самим этим миром, когда его глаза встретились с глазами другого исследователя, заглядывающего в эту комнату.
Это были хищные глаза желто-зеленого цвета, и зрачки их быстро расширялись и суживались. Кокки сразу понял грозящую ему опасность — опасность неминуемой, страшной смерти. Но Кокки не двинулся с места. Страх не коснулся его сердечка. Неподвижно сидя на подоконнике, он одним глазом смотрел поверх головы и глаз тощей кошки, просунувшей в дверь свою голову.
Бесконечно прозорливые, быстрые и осторожные, эти глаза с блестящими черными зрачками, вертикально прорезанными на изумительно зелено-опаловом фоне, рыскали по комнате. При виде Кокки они словно зажглись. По голове чувствовалось, что кошка вся напряглась, припала к земле и словно застыла. Выжидание отразилось в глазах, и их выражение было подобно выражению глаз сфинкса, смотревшего через безотрадные вековые пески пустыни. Взгляд этих глаз, казалось, был устремлен на Кокки века и тысячелетия.
Кокки тоже застыл. Склонив набок головку, он не моргнул глазом, и ни одно перышко не дрогнуло, выдавая обуревавшие его чувства. Оба как бы окаменели, глядя друг на друга извечным взглядом охотника и добычи, хищника и жертвы.
Это продолжалось довольно долго, пока голова в дверях, слегка повернувшись, не исчезла. Если бы птица могла вздыхать, Кокки бы наверняка вздохнул. Но он не двигался с места, прислушиваясь к медленным шаркающим шагам за дверью, удалявшимся вниз по лестнице.
Прошло несколько минут, и так же внезапно голова появилась вновь, но на этот раз за головой проскользнуло и длинное туловище, и кошка уселась на пол посреди комнаты. Глаза впивались в Кокки, тело было неподвижно, и только длинный хвост резким и однообразным движением извивался из стороны в сторону.
Не спуская глаз с Кокки, кошка медленно подкрадывалась и остановилась на расстоянии шести футов от окна. Лишь хвост ее непрерывно изгибался справа налево, и глаза, освещенные льющимся из окна полным светом, сверкали, как драгоценные камни, а зрачки сузились до едва различимой черной вертикальной полоски.
И Кокки, который не мог представить себе смерть со всей ясностью человеческого представления, все же прекрасно понимал, что конец ужасающе неизбежен. Увидев, что кошка, готовясь к прыжку, припала к полу, Кокки, этот милый клочок жизни и света, выдал свой вполне простительный страх.
— Кокки! Кокки! — жалобно крикнул он глухим, бесчувственным стенам.
Этим криком он обращался ко всему миру, ко всем существам более сильным, чем он, ко всем двуногим созданиям и главным образом — к баталеру, Квэку и Майклу. Понять этот крик можно было так: «Это я, Кокки. Я очень мал и хрупок, а это чудовище собирается меня сожрать. Я люблю свет и простор мира и хочу жить на свете, я так мал, и я ведь славный парень, сердечко у меня доброе, и я не могу бороться с этим громадным, косматым, голодным зверем, который хочет меня сожрать, и я прошу вас, спасите меня, спасите, спасите! Я Кокки! Меня все знают! Я Кокки!»
Это и еще многое заключалось в его двукратном призыве.
Но глухие стены не давали ответа, молчали и соседние комнаты, молчал и весь мир, и Кокки, поддавшийся на минуту чувству страха, стал опять самим собой. Он сидел неподвижно на подоконнике и, склонив голову набок, не моргая глазом, смотрел на пол, где так близко от него сидел извечный враг всего птичьего рода.
Звук человеческого голоса испугал кошку, она забыла о прыжке, прижала уши назад и припала ближе к полу.
В наступившей тишине большая синяя муха жужжала у окна, изредка тяжело ударяясь о стекло. Очевидно, муха переживала трагедию узника, обманутого прозрачностью препятствия, отделяющего его от мирового простора, сверкавшего непосредственно за этими стеклами.
Но и кошка переживала свою трагедию, и кошке не легко жилось на свете. Она долго голодала, и голод истощил ее сосцы, а ей приходилось кормить семерых пищавших слепых котят, забавно неустойчивых на своих тонких, слабых лапках. Инстинктивно она вспомнила о них, почувствовав пустоту в сосцах. Она как бы увидела их перед собой, и, благодаря какому-то неуловимому процессу в мозгу, перед ее глазами встал поломанный вентилятор и внизу, в темном погребе под лестницей, — ее логовище и кучка крошечных котят.
Это видение и чувство голода дали ей новый импульс: она подобралась и смерила расстояние для прыжка. Но Кокки уже был самим собой.
— Черт побери! Черт побери! — крикнул он самым громким и воинственным тоном, нахохлившись и глядя на кошку; та вздрогнула, припала ближе к полу, плотно прижала уши, сердито забила хвостом и завертела головой, проникая взглядом во все темные углы в поисках человека, произнесшего эти слова.
Она проделала все это, несмотря на полную несомненность того, что человеческий голос исходил от белой птички, сидящей на подоконнике.
В наступившей тишине муха снова ударилась о стенки своей невидимой тюрьмы. Внезапно приняв решение, кошка нацелилась и прыгнула на то место, где за секунду до того сидел Кокки. Кокки отпрянул в сторону, но кошка, прыгнув на подоконник, зацепила его сбоку лапой, и Кокки взлетел вверх, хлопая по воздуху не привыкшими к полету крылышками.
Кошка встала на задние лапы и движением ребенка, ловящего своей шляпой бабочку, ударила лапой по воздуху. Но лапа была тяжела, и когти ее вытянулись, как крючки.
Схваченный этой лапой, смятый и растерзанный Кокки потоком белых перьев упал на пол. Перья еще долго, как снежинки, крутились в воздухе, и некоторые из них опустились на спину тяжело спрыгнувшей на пол кошки, раздражая своим легким касанием ее натянутые нервы, заставляя ниже припадать к земле и озираться пугливо по сторонам.
Глава XXI
В меблированном доме Баухэда Гарри Дель Map нашел лишь несколько белых перышек на полу