поступать, иначе мы будем не жить, а глотать жизнь через час по столовой ложке».
В их разговоре о жизни многое отличалось. У нее всё исполнено движения, энергии — «схватила», «сделала», «не сумела взять». У него даже сравнение походило на рецепт. У нее в эмоциях то бурно, то тихо. У него — за ровным перечнем мелочей домашней жизни — даже не предчувствие грядущего, а предвидение его, готовность к нему.
В конце апреля 1901 года он сказал Книппер, что минутами на него «находит сильнейшее желание написать для Худож<ественного> театра 4-актный водевиль или комедию». Он и срок предсказал: «И я напишу, если ничто не помешает, только отдам в театр не раньше конца 1903 года». Шутки его в это время невеселы. На странное кокетство Книппер: «Противный Вишневский клянется и божится и крестится, что через год или два я буду его женой — каково?! <…> Само собой, говорит, сделается», — Чехов невозмутимо ответил: «Очевидно, он рассчитывает на то, что скоро ты овдовеешь, но скажи ему, что я, назло, оставлю завещание, в котором запрещу тебе выходить замуж».
Вот в таком настроении, простуженный, кашляющий, он 9 мая 1901 года выехал из Ялты в Москву. Остановился опять в гостинице «Дрезден». В Москву приехала и Васильева под предлогом переговоров о лечебнице, на которую она собиралась пожертвовать деньги. 17 мая, предварительно списавшись, Чехов показался профессору В. А. Щуровскому, специалисту по внутренним болезням. В истории болезни, заполненной со слов Чехова, указаны лета бабушек и дедушек. Морозовы уступали Чеховым по долгожительству. Перечислены болезни, какие он перенес в детстве, — корь, коклюш, перитонит: «Как помнит себя, всё покашл[ивал] без мок[роты]». Упомянуты кишечные расстройства, с двадцати лет, доводившие до душевного недомогания, и только лечение возвращало «благодушное настроение». Все хронические болезни (мигрень, бронхит, колит) начались в детстве и обострились в юности, то есть в последние таганрогские и в первые московские годы. Рекомендация Щуровского — кумыс, а если больной не переносит его, то необходимо ехать в Швейцарию. И как можно скорее.
Итак, процесс не только не остановился, но зашел далеко и стал необратимым. Приговор Щуровского подтвердил то, о чем Чехов сам говорил Голоушеву и Ковалевскому. Наверно, он не скрыл этого от брата Ивана. Вместе они навестили могилу отца. Вместе ездили к священнику церкви Воздвижения Креста на Пометном вражке в Большом Воздвиженском переулке — договариваться о венчании. Но на само венчание Иван Павлович не приехал. Может быть, на него, человека нервного, восприимчивого, вид брата произвел такое впечатление, что он испугался предстоящего зрелища. Или боялся воспоминаний: в этом храме отпевали Павла Егоровича.
Передал ли Чехов Книппер весь разговор с доктором? Или упомянул только совет — немедленно ехать на кумыс? Приведи он заключение Щуровского как довод отменить венчание, поняла бы его Ольга Леонардовна, не приняла бы за предлог убежать из-под венца? Но не сказать он, наверно, тоже не мог.
Как бы то ни было, 25 мая 1901 года в 5 часов пополудни венчание состоялось. Всего лишь при нескольких свидетелях. Никого из Чеховых не было. Из Художественного театра тоже. Чехов заранее условился с Книппер никому не сообщать о бракосочетании. Случайной публики не оказалось — только сторожа у ограды. Еще в апреле, из Ялты, Чехов поставил это условием: «Если ты дашь слово, что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не совершится, — то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться».
Книппер описала церемонию в письме Марии Павловне: «Как-то все странно было, но хорошо, что просто и без затей <…> мне ужасно сделалось странно, когда священник подошел ко мне с Антоном и повел нас обоих. <…> Венчание вышло не длинное. <…> Поздравляли нас наши шафера, затем сели и поехали».
Свадьбы как таковой не было. После церкви новобрачные разъехались. Чехов отправился на квартиру к Ивану Павловичу, переоделся. Оставил на столе 50 рублей с просьбой к брату — прокатиться по Волге в первом классе и тем самым уважить его, «и больше ничего». Затем направился в Леонтьевский переулок, к Книпперам, а оттуда, вместе с Ольгой Леонардовной, на вокзал.
Странности на этом не кончились. Вишневский, по просьбе Чехова, собрал поименованных лиц на званый обед. Станиславский вспоминал: «В назначенный час все собрались <…>.
Ждали, волновались, смущались и, наконец, получили известие, что Антон Павлович уехал с Ольгой Леонардовной в церковь, венчаться, а из церкви поедет прямо на вокзал и в Самару, на кумыс. А весь этот обед был устроен им для того, чтобы собрать в одно место всех тех лиц, которые могли бы помешать повенчаться интимно, без обычного свадебного шума».
В день венчания Чехов послал в Ялту телеграмму: «Милая мама, благословите, женюсь. Всё останется по-старому. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново, Самаро-Златоустовской. Здоровье лучше.
В 1890 году, когда Чехов плыл по Волге и Каме, он и тогда видел толпу, крестьянских детей в лапотках, жмущихся от холода, фигуры в рваных тулупах. Может быть, он вспомнил свое состояние на берегу Иртыша, когда словно ожил его детский сон: река, всё сурово, уныло, серо. Тогда он спрашивал себя: «Куда я попал? Где я? Кругом пустыня, тоска <…> где я? зачем я здесь?» И свое присловье тех дней: «Нехорошее, насмешливое мое счастье!»
Как ту ночь на Иртыше, так и ночь в Пьяном Бору он провел в простой избе. Изредка вставал, выходил, чтобы не проспать, не пропустить пароход. Запомнил простор, тишину, дикую красоту, тихий рассвет. В Крыму, в Ялте, он сетовал, что горы ограничивают, стесняют взгляд. В дни особенной душевной смуты ему порой снилась степь. Та самая родная приазовская степь, которая, как написали ему недавно таганрожцы, погибала от нашествия «металлургических галлов», получавших огромную прибыль, но не принесших в город ни культуры, ни процветания. В записной книжке Чехова сохранилась запись: «Сидит человек <…>в каком-нибудь Пьяном Бору и изучает и воспевает этот Пьяный Бор. И река Хопер, и гора Лютая, и Пятигорькая редька… Изучает и изредка печатает в губернских ведомостях с опечатками. Но вот построился в Пьяном Бору завод — и всё пошло к чёрту, вся поэзия».
Эта запись о гибели природы, о людях, так распоряжавшихся чужими жизнями, соседствовала с другими: о человеке, от которого пахло рыбой; о господине, проигравшем виллу в Ментоне; о даме, плохо говорившей по-русски и по-немецки. Какой-то новый сюжет уже томился в голове вместе с другими, ждущими своего часа.
Поездку в Аксеново Чехов назвал ссылкой, как и свой переезд в Ялту. Видимо, потому, что жил теперь приговорами врачей, куда ехать, где зимовать. Он сам, вероятно, не верил ни в кумыс, ни в Швейцарию и готов был к худшему. Недаром, отправляясь на кумыс, он отдал теще, А. И. Книппер, пакет для сестры с квитанциями из банка. На всякий случай.
Женитьба ничего не меняла в его жизни, о чем он и написал сестре 2 июня, уже из санатория; «Думаю, что сей мой поступок нисколько не изменит моей жизни и той обстановки, в какой я до сих пор пребывал. <…> перемен не будет решительно никаких, всё останется по-старому. Буду жить так, как жил до сих пор, и мать тоже; и к тебе у меня останутся отношения неизменно теплыми и хорошими, какими были до сих пор».
Никаких иллюзий и заблуждений относительно будущего у Чехова, судя по письмам, не было: «Стало быть, с супругой своей придется жить в разлуке — к этому, впрочем, я уже привык»; — «Я в Ялте по- прежнему буду проживать один».
Сообщая о женитьбе, он называл те черты характера и обстоятельства жизни, которые обосновывали свободное, отдельное от мужа существование жены: она — «самостоятельный человек и живет на свои средства»; она — «очень порядочный и неглупый человек, и добрая душа»; у нее — «добродетельная родня». Шутил в письме Бунину: «Вы ведь слышали, меня женили, и я теперь хлопочу о