пренизко» кланялся за рассказ «На святках», за такое «доброе расположение». В конце письма рассказал: «Вчера вынесли мы на Волково Григоровича. Как не хотелось ему умирать. Незадолго перед смертью он был у меня и всё твердил „жить хочу!“. Долго и много вспоминал про Вас и как душевно отзывался он о „невольном изгнаннике“, обреченном жить вдали от друзей… в прескучной Ялте».
Григорович умер в Петербурге 22 декабря. Может быть, рассказ «На святках», неожиданно написанный Чеховым между 20 и 25 декабря, оказался откликом на эту весть. В его интонации печаль и взгляд в прошлое. Зачин письма старухи Василисы к дочери — как послание в минувшее, словно скрытое отражение того настроения, в каком Чехов пребывал в последние годы: «А сколько за это время было в деревне всяких происшествий, сколько свадеб, смертей! Какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!» Эти строки будто перекликались со строками из повести «Мужики»: «О, какая суровая, какая длинная зима!» — и строками из писем Чехова о долгих томительных ялтинских зимах.
Всё, наверно, отвечало подспудному настроению Чехова, которое прорывалось в письмах, в декабре 1899 года: «Никогда в Ялте не было так гнусно, как теперь. Уж лучше бы я в Москве сидел»; — «Я жалею, что не могу приехать в Москву хоть на недельку. <…> Хандры у меня нет, но скучаю я изрядно, скучаю от вынужденной добродетельной жизни». Чехов скучал в ту зиму не «изрядно», а сильно. 8 января 1900 года он написал о Ялте и о своей неволе Суворину, вдруг возобновившему переписку: «А этот милый город надоел мне до тошноты, как постылая жена. Он излечит меня от туберкулеза, зато состарит лет на десять. Если поеду в Ниццу, то не раньше февраля».
Дело было и в Ялте, уже известной и понятной до мелочей. И в запрете врачей покидать ее. Но, пожалуй, медицинское вето влияло на настроение Чехова сильнее, чем скука зимней Ялты. Любая внешняя «узда» — в образе жизни, во взаимоотношениях — судя по истории его знакомств, по письмам, по дневникам современников, раздражала Чехова. Нажим, запрет, условия с чьей-то стороны порой расстраивали, сдерживали, даже меняли его отношения с человеком. Болезнь же всё сильнее и заметнее ограничивала Чехова, что-то отнимала у него. Отменяла поездки, некоторые привычки, какие-то намерения, обещания. Дозировала разговоры, диктовала ритм и темп будничной жизни. Грозила быстро состарить не только физически, но и душевно.
Но оставался пока вкус к жизни, которая еще таила сюрпризы. Один из них — избрание Чехова почетным академиком Императорской академии наук по разряду изящной словесности, учрежденному в апреле 1899 года. Еще год назад Чехов в письме Суворину говорил, что считает эту затею лишней. Говорил, что звания и регалии не сделают сочинения русских писателей и вообще литературную деятельность в России более интересными. Предполагал: «Примешается только неприятный и всегда подозрительный элемент — жалованье… Впрочем, поживем — увидим». Вопрос о жалованье отпал после дополнительного правительственного указа от 23 декабря 1899 года, которым уточнялось, что «писатели-художники и литературные критики» избираются только в почетные, а не в действительные члены академии. Известны слова академика, историка М. И. Сухомлинова: «Академик в академии хозяин, писатель — гость».
До декабрьского уточнения Чехов уговаривал Н. П. Кондакова, академика, историка искусства, который жил в Ялте и часто встречался с Чеховым, содействовать избранию Баранцевича и Михайловского: «Первый, замученный, утомленный человек, несомненный литератор, в старости, которая уже наступила для него, нуждается и служит на конно-жел[езной] дороге так же, как нуждался и служил в молодости. Жалованье и покой были бы для него как раз кстати». Избрание Михайловского, по мнению Чехова, «удовлетворило бы ? всей литературной братии».
Дополнительный указ Чехов воспринял иронически и написал Суворину 8 января: «Беллетристы могут быть только почетными академиками, а это ничего не значит, всё равно как почетный гражданин города Вязьмы или Череповца: ни жалованья, ни права голоса. Ловко обошли! В действ[ительные] академики будут избираться профессора, а в почетные академики те из писателей, которые не живут в Петербурге, т. е. те, которые не могут бывать на заседаниях и ругаться с профессорами».
Он лишь через девять дней узнал, что именно 8 января его, живущего в Ялте, избрали почетным академиком. Конечно, при избрании руководствовались другими соображениями, но шутка об удаленности походила на правду. Всего избрали десять человек. Среди них — Толстой, Короленко, Кони, Чехов, К. Р. (великий князь Константин Романов) и др. Узнав о такой чести, да еще в свой день рождения, Чехов пошутил, что придется отвечать на телеграммы, письма, иначе «потомство обвинит в незнании светских приличий». Но пророческое чутье его не обманывало: это ненадолго. 28 января он пошутил в письме Меньшикову: «Званию академика рад <…>. Но еще более буду рад, когда утеряю это звание после какого-нибудь недоразумения. А недоразумение произойдет непременно, так как ученые академики очень боятся, что мы будем их шокировать».
В январе Чехов уверял одних корреспондентов, что здоровье его превосходно. От других не скрывал, что ему нездоровится. Третьим писал: «Я жив, почти здоров». На самом деле он болел. Пошел на то, что очень не любил: позволил доктору Альтшуллеру выслушать себя. И пошутил в письме Гольцеву в конце января: «Я, начиная с 17 янв[аря] (день именин и возведение в бессмертный чин), был болен и даже подумывал, как бы мне не обмануть тех, кто выбрал меня в „бессмертные“, но ничего, ожил и теперь здравствую, хотя, впрочем, с мушкой под левой ключицей». Далее он написал: «Доктор нашел, что в правом легком совсем хорошо, лучше, чем было в прошлом году». Кто кого утешал? Альтшуллер успокаивал Чехова? Чехов не расстраивал Гольцева?
Одно достоверно и подтверждалось письмами: настроение Чехова в январе резко упало. По некоторым оговоркам можно предположить, что он опять, как год назад, приводил в порядок свои финансовые дела. На всякий случай.
Получив по договору с Марксом вторую часть денег, Чехов положил половину в банк на имя сестры на три года, то есть она смогла бы взять их через этот срок. Одну тысячу он послал старшему брату, как и обещал осенью минувшего года. Б
Отношения Чехова с братом окончательно охладели. Дело в том, что Михаил Павлович в который раз пытался перебраться на новое лучшее место с помощью Суворина. Еще год назад он просил о протекции, но Чехов сказал, что не может ничего придумать. В декабре 1899 года ярославский чиновник напрямую обратился к Суворину: «Вы всё можете. Вся моя судьба до сих пор была в Ваших руках: я вновь поручаю ее Вам. <…> Вы моя единственная надежда!» Суворин мог подумать, что Михаил Павлович действовал с согласия брата и, может быть, расценил это как знак к возобновлению отношений. Так что его неожиданное январское письмо в Ялту случилось не «вдруг». Он готов был в очередной раз составить протекцию, но, видимо, ждал, что об этом попросит сам Чехов. Однако в ответном письме нет ни слова о Михаиле. Чехов не знал об обращениях младшего брата.
Тогда Суворин дал понять своему вечному протеже, что такие вопросы лучше решать при личной встрече. Но даже после состоявшегося разговора Михаил Павлович, возможно, не понял, что он сам и его карьера безразличны Суворину, что тот всего лишь попытался через него вернуть былые отношения с Чеховым. 26 января, вернувшись из Петербурга в Ярославль, он накатал в Ялту огромное письмо. Описал слезы Суворина, волнение и «пылающие щеки» Анны Ивановны. Изложил точку зрения Алексея Сергеевича на причины расхождения: «Антоша не захотел простить моей газете ее направления. <…> Я знаю это… <…> Я помню, как еще в Ницце, когда мы с Антоном Павловичем шли поберегу, или, кажется, по какому-то говенному бульвару, я спросил у Чехова: „Отчего Вы не пишете в ‘Новом времени’?“ И Чехов вдруг сверкнул глазами, как только может сверкать он один, и сказал резко: „Оставим этот разговор“. Я отлично помню это».
Суворин высказался и насчет договора с Марксом: «Нет, нет, здесь есть что-то темное, необъяснимое… <…> Конечно, я сознаю, что у нас относительно Чехова был непорядок… Мы теряли его рукописи, путали счеты. Я знаю это и сознаю, что это скверно. <…> Нет, Чехов не искренен!» Михаил Павлович передал, уверяя, что старается «сохранить точные слова», отношение Суворина к Чехову: «Я ужасно любил и люблю Антона. Знаете, с ним я молодею… Ни с кем в моей жизни я не был так откровенен, как с ним… И что это за милый, великолепный человек! Я с радостью выдал бы за него Настю».