действительности с неотменимыми законами города Глупова. Вопреки, заметьте себе, таки многим, совсем даже противным мнениям в правлении, по каким лишь бы башли набегали, счета пухли… — Значительно оглядел их, поднес к губам красным своим чашечку, выцедил неторопливо, смакуя. — А посему грядет некий пересмотр, а по-нашенски, по-кондовому говоря — переформатированье всей деятельности концерна, и будет ли в ней, будущей, место газете и какой быть ей — зависит и от нас тоже… Но как, в чем зависит? Ась? Не слышу ответа…
— Материя, увы, первична, — невесело усмехнулся Иван. — Решат если — стало быть, сбросят. И будут дураки дураками, оставят себя без политического будущего.
— Блистательный ответ! Но совершенно нас не удовлетворяющий. И здесь пришла пора выбирать: или — или… — Мизгирь как-то подобрался весь, остро блеснул глазами на него, к нему именно адресуясь, не к Левину же. — Или понимающий все это Сигизмундыч, газету считая политическим нашим инструментом и одновременно плацдармом для наступления, для раскрутки наших претензий, реальных притязаний на власть, пусть пока местную. А для того собирающий бог знает где и кому разбросанные финансы в кулак, наращивающий их куда более эффективными способами, нежели вложеньями в обреченные на прозябанье, это уж в самом лучшем случае, кузницы империи былой… Либо Владленыч расслабленный, в коем наследственность и великая энергетика его названного батюшки на пресловутой печи отдыхает — в надеждах на эволюционное расстройство кишечника и нервно-вегетативных функций монстра, которого вы же антисистемой в газете именуете. Но что-что, а кишечник-то у него исправней свинячего, все сожрет, будущее наше общее схавает и не подавится. Скис Владленыч, до теории малых дел опустился, съехал, каковая обыкновенно вернейшим признаком политической деградации и, кажись, фрустрации бывает, неуменья и нежелания ставить цель выше, дерзостней, целить выше по теченью, реку переплывая. Газета для него скорее эмоциональная отдушина, чем оружие, и вы ж сами это видите, не отказывайтесь… Ну и долго нам дышать позволят в нее — пока не заткнут, не прихлопнут? Скромненько этак дышать, в одну ноздрю…
Нет, но как аргументирует, точней уж — аранжирует музычку, поневоле джазменов вспомнишь Ларисиных, только что головкой не поматывает в такт… И о чем, дюже интересно, толковал он с тем усатым в подвальной кафешке? Понадобился опять усатый, и никак не к добру это.
— Без достаточных финансов, вы должны же понимать, никакой ныне борьбы не выиграть, сразу в маргиналы свалишься, с самодельным кривым плакатиком будешь в пикете у мэрии торчать, мерзнуть всем на смех… И при нынешнем менеджменте их нет у концерна, хоть сколько-нибудь достаточных, и никогда не будет… понимаете ли? — проникновенно, умно смотрел уже Владимир Георгиевич. — Прозябание — вот наш удел тогда. Вкупе с подспудным гниением конформистским головки нашей правленческой — пока еще не забывшей о рабоче-крестьянском происхождении своем. Вот и надо сейчас их задействовать — пока не забыли!.. А на какие, позвольте спросить, шиши?! На длинных кредитах нынче любой банк так, пардон, просраться может — пурген не понадобится. Посему и нужна коррекция курса, не скажу — революционная, нет же, но сбрасывать-то балласт придется, дабы кораблю нашему, огруженному по мачты, не сыграть в элементарный оверкиль… Я к тому, что случайность эта, — и кивнул на статью, — могла бы тоже иметь некоторое значение для искомой коррекции — ведь необходимейшей, разве не так? А кто не рискует, как известно, тот не пьет шампанское… скажу даже — столетнее винцо за пару-другую тысяч баксов бутылка. И баб, получается, не поит, а значит, и не танцует…
— А как же трезвость? — Эка их на изыски всякие потянуло в последнее время: замки с джакузи, «Теннесси», даже астралы в подпорки, в оправданье себе приспособили… Не иначе деньгу большую почуяли, засуетились, и много ль от нее, большой, на дело останется — гадать особо не приходится. — В печать подписать? Тогда уж вместе с заявлением по собственному…
— Как знать, сударь мой, как знать…
— Вот именно — как?..
— Ну, это каждый решает сам… А малыми делами, скажу я вам, большого дела ни в жисть не сделать. Они замкнуты сами на себя, съедают сами себя; да, людское стадо напоминают, свой же корм стаптывающее. С головой утонешь… Нет, я не циник, я другой. Киник — вот что, пожалуй, более пристало моему самочувствию. А киники были меж тем первыми средь человечества людьми свободы, от стада не зависящими, если хотите — первейшей почкой Ренессанса как движения Освобождения, подчеркну, с прописной. Угощайтесь же, други… — И переставил к ним, пристукнул бутылкой, вольней расположился в кресле, по лицу его бродила знающая ухмылка. Очередной импровизацией отступление свое прикрывает? Похоже на то. — Мы, конечно, люди простые, нам оно все одно: сыр воняет ногами или ноги пахнут сыром… бактерии-то одни, мы ж понимаем. От нас порой и селедкой с луком разит, и суете мы подневольны отчасти, не без этого; зато и мудрейших понимаем как надо, а не как кому-то хочется, навязывается нам. И графа Льва Николаевича ох как понимаем, и Элифаса Леви, и Булгакова… нет, не мракобеса длиннополого, а другого, восхитительнейшего! И не прозябать желаем, как иные-прочие двуногие, но жить!
— Вы о прозябании все говорите… — Что ж, импровизации и нам не чужды, к трепу не привыкать. — Вообще-то, если точным быть, про-зябанье — это прорастание семени, это великое дело жизни… не знали? Отсюда и слово — «зябь», под семя вспаханное то есть.
— Вот оно как?
— Да. Любого семени, зародыша. По вере, человек тоже в некотором смысле зародыш. Вопрос один: куда он прорастет — в какую-то иную жизнь? И что из нас произрастет тогда? Семя, аще не умрет, не даст плода — есть такая, говоря грубо, формула в Евангелии известная, но для растений-то неверная. Семя прорастающее не умирает, само собой, оно в другое качество жизни переходит, куда более пространное, полное; погибает же, сгнивает не проросшее. А вот человек, чтобы прорасти в полноту бытия, должен умереть, дескать. Для человека писана формула.
— Ну да, ну да… читал когда-то где-то. И что, только и делов, что умереть, копыта откинуть, дабы оную полноту обрести?
— Да нет, отцы Церкви, вы же знаете, на самоспасении души настаивают. С вышней помощью, конечно; один-то человек с этим не управится. Спасти душу еще.
— Это по их-то установлениям, канонам?! А для того платить им, содержать, да еще кланяться, лапы загребущие лобызать? Ну нет уж, поищите дураков!.. Спасаться — от кого-чего, от себя, черт знает кем и как формованного? Дичь какая-то…
— От себя, выходит. И себе подобных. Иной раз думаешь, что человек человеку в сугубое наказанье дается, даже и любовь тоже… И любовь особенно.
— Эрго, как баяли латиняне, лучше не любить? А что, здраво… Страданья — любые — уродуют человека, что тут доказывать. Измордуют так, что и мама родная не узнает…
— Да, это еще и Пушкин сказал: несчастья — хорошая школа, но счастие — лучший университет… Гармоничную личность в несчастьях, понятно, не вырастить.
— Умно, соглашусь. Вот только кто бы мне объяснил, шо цэ таке — эта самая личность гармоническая? Как ни стараюсь представить ее себе, а все какой-то придурок с гармошкой выходит, блазнится… так это говорится?
Грубоват бывает Владимир Георгиевич Мизгирь, даже простоват; но как бы то ни было, а конфликт заболтали пока — надолго ли? Вопрос риторический, считай, и разрешаться он будет, похоже, очень скоро — потому хотя бы, что ты для себя его уже разрешил.
30
Единственной возможностью повидать дочку оставалась прогулка. Первая после переезда встреча удалась Базанову потому лишь, кажется, что в жилище бывшем оказалась к его приходу и Виктория Викторовна тоже, тещей не из худших была; она-то и открыла дверь, и Ларисе ничего не оставалось, как стерпеть при матери, не выгонять со скандалом. Наедине же, на кухне, когда он за кашкой для Танюши зашел, сказала жестко, в глаза не глядя: «Здесь ты в последний раз… ты хорошо это понял?» «Совсем не понял. Безотцовщиной хочешь оставить?» — «Найдется и отец, не беспокойся». Мимо ушей пропустил это, не хватало еще спорить о том, да и о чем-либо вообще, кроме одного, уже не раз и не два говоренного: «Раз