жирную переносицу и подглазья этот всегда опасный, всегда чужой человек; и все знают, что это знак какой-нибудь новой, им предуготовленной опасности, и кто с трепетом, кто с обреченностью ждут, что же воспоследует… Но ведь не то что родил его, Базанова, как журналиста, из многотиражки взятого, но роды- то принял. Коновал без всякой жалости и акушер в одном лице, и хоть не без травм родовых, а принял… — Своё дело решили открыть?
Базанов пожал плечами. Догадка лежала на поверхности и ничего, в сущности, не стоила, не первая попытка; а единственное, может, к чему он все-таки смог приучить шефа — бывшего, наконец! — так это не ждать ответа на провокационные всякие вопросы, на какие тот мастак был, и незаурядный. Молчал в таких случаях и смотрел только — с пониманием или, по необходимости, без.
— Можете не трудиться отвечать; я знаю.
Знает, убедился Базанов, глянув ему в отсутствующие глаза… откуда, от членов правления, ему самому неведомых пока, не созывали еще? Вполне возможно: связи Неяскина простирались далеко, в самых неожиданных порой направлениях и терялись во тьме и тесноте вечной людской толчеи вокруг газеты. Но такую концовку разговора, пусть и малозначащего, оставлять за ним теперь не стоило, незачем.
— В любом случае, — сказал он, холодновато смотря уже не в глаза, а на старчески отвисшие пробритые брыла его, на вчерашнюю властность этой будто брезгливой всегда складки губ, — я надеюсь, что наши отношения останутся в рамках профессиональной этики. — И проговорив дурацкую эту, но необходимую, показалось, фразу, позволил себе улыбнуться. — Если хотите, дружескими, Борис Евсеич.
Тот замер на мгновение, взгляд опустив, передвинул одну бумагу на столе, другую; и будто спохватился, протянул ему заявление:
— Да, конечно, Иван Егорович…
Работалось, с конца августа пошли в розницу первые номера — и неплохо пошли, киоскерши похваливали, а одна сказала: «Не, читать сама читаю, интересней областной-то… только страшно что-то. Господи, вы откуда ж всё берете это?!.» — «Ну, не выдумываем же…» Продавали по цене весьма умеренной, но чтоб уж не слыла за дешевку; надо было выходить на подписную компанию, а в конкурентах, даже и основных, был дурной, помимо чертовой дюжины центральных, преизбыток: с год уже как обжилась и массово тиражировалась городская достаточно солидная «Вечёрка», не уставала навязываться всем вздорная, как базарная торговка, совершенно бездарная демгазетка, где подвизался в идейном мародёрстве Сузёмкин; и путалась под ногами, шебуршела откуда-то взявшаяся самодельная восьмиполоска, где перепечатки с забугорных секспособий перемежались почему-то энэлошной бредятиной — но совсем уж копеечная и с непомерным вроде бы для здравомыслия горожан тиражом, с быстро набравшими нахальство, в руки её сующими мальцами-распространителями. И старая областная комсомольская грымза расшевелилась, наконец, сводничала напропалую, спарить пыталась Сахарова с Новодворской — зачем, спрашивается, когда Боннэр есть? — чтоб народилась ко всеобщей радости истинная, без подмесу демократия, подсовывала научную базу под оккультизм с ведовством, трясла подолом и заголялась тоже, возраст обязывал; впрочем, у нее-то как раз и сманил Мизгирь ответсекретаря, молчаливого, с близко посаженными стоячими глазами Диму Левина — единственного, кто средь них умел уже работать, верстать на компьютере, рабочую лошадку, успевающую везде и даже там, где успеть, казалось, уж никак было нельзя. Оттуда же, с помощью Левина уже, перетянули давнего базановского знакомца Карманова, цинично-веселого и хваткого многостаночника, какую ни дай тему — почешет в шевелюре и справится. Художника Володю Слободинского пришлось увести от кусающего, говорили, свой хвост шефа бывшего — срабатывали почти двойные против обычных ставка и гонорар с индексацией ежеквартальной плюс премиальные, иначе команды не сбить, что и объяснил он на правлении серьезным дядям, смету и калькуляцию представляя. И готовился к перебежке оттуда известный всему городу и миру фельетонист Ермолин, псевдонимом-причудой Никита Яремник прикрывавший раннюю плешь и природную свою, девичью прямо-таки застенчивость и мнительность, ждал только, когда покрепче встанет на ноги газета; но теперь-то о своих с ним переговорах Иван не сообщал никому, даже и Мизгирю, — настороже был уже Неяскин и опекал пасомое им стадо как никогда. Фотокором ж, Лапшевниковым, они по случаю обзавелись сразу, поскольку тот, до поры до времени вольным охотником промышляя, как раз к тому моменту понял, уяснил себе окончательно, что охотятся-то нищета с инфляцией — на всех, в либеральный с «веселым Роджером» ковчег не поместившихся, а на него, вольного, в особенности…
С этим вполне рабочим ядром можно уже было б и еженедельник делать — с напрягом, конечно, с надсадой излишней, но зачем? Решили все-таки побольше распространеньем заняться, первым делом на митингах различных оппозиционных, где у них и соперников-то не было, партийной многотиражки не считая, на всяких мало-мальски людных собраниях бесплатно газету раздавали — с этим и мотались с утра до вечера порой, попутно материал собирали. К первой годовщине октябрьской, белодомовской, забойный номер делали, нескольких участников нашли и созвали в редакцию, что-то вроде круглого стола, — шло дело. Мизгирь, правда, уклонился, даже глаза удивленные сделал — ничему-то никогда не удивлявшийся: нет, разве я похож на участника чего-либо?!. Так, по малости кое-что и в области, к политическому мордобою не относящейся…
Он уже, кстати, облюбовал себе стол с креслом в дальнем, с окном, углу большой общей — левинской — комнаты, за шкафом, колдовал там с плиткой, чайником и туркой, а затем с привезенным откуда-то кофейным аппаратом, над которым торчала конусная стеклянная колба для зерен, и время от времени выдавал чашечки бархатисто-терпкого, настоящего эфиопского, как он уверял, кофе и пространные саркастические монологи обо всём, что ни попадало в зону досягаемости; завел и маленький, суриком крашеный сейф, где бумаги держал какие-то и неизменную бутылку ликёра с коробкой конфет, прикупая к случаю и коньячок. Именовал себя пресс-буфетчиком на общественных началах, не иначе, советы его были дельны, особенно когда утрясался юридический статус газеты и одолевалась вся трясина формальностей, к регистрации ведущих, тут они с Вячеславом, малым довольно знающим, прокрутили всё за считанные недели. Толково рассуждал, как подкатиться к подписчику, чем взять — правда, на уровне едва ль не физиологическом, инстинкты толпы, публики он знал, кажется, досконально, удоволенно щурился, на все лады повторял: «Её ж как бабу, за мягкое только место взять», с прибавкой и вовсе скоромного, — как пес жмурился, надыбавший где-то сладкую кость и грызущий, и таскающий по всему двору её. Но и это, по нужде, шло в дело, та же «технология гвоздя», когда в каждом номере торчала она, своя тема-сенсация, большая ли, маленькая; на авторство, впрочем, и не покушался он, стар как мир приём, зато на темы неистощимым казался, обыгрывать умел. А для того заведена была «под него» колонка комментатора с выносом на первую полосу. Писал он размашисто, хлестко, выражений особо не выбирал, но такое-то как раз и нравилось публике, митинговой в особенности, — а кто не митинговал теперь, по закуткам своим и конурам разогнанные, с простотой необыкновенной и легкостью обираемые, только что за ноги, как деревяшку-буратино, не трясли… Только и спасался народец — кто неофициально дозволенным воровством, растаскивая что ни попадя, а кто терпеньем еще пущим. Поколебавшись, Иван решился даже в полушутку предложить ему ставку — для пробы, почему бы нет, на что Мизгирь скорее насмешливо, чем протестующее, взнял брови: «Мне?!. Да, я борзописец, бывает под настроение, не отказываюсь; но мое перо не продается — вот так-то, милостивый государь! Гонорарий — дело другое, святое, можно сказать, на нем плантация наша кофейная колосится. А касаемо руки моей… Нет-с, не купите-с!..» На кофе гонорара его, однако, явно не хватало, да и пропадал то и дело на несколько дней, своими какими-то делами занимаясь, по разговорам телефонным судя — адвокатская контора, что ли, под ним была; но колонку свою продолжал вести исправно, выбрав псевдоним «М. Каменский». И с приходом Ермолина-Яремника Иван уж и сердился: мы кто, ложа карбонариев, что ли?! — тем более, что и Володя отказался от подписи фамилией, вплетая то в злые свои, то потешные рисунки витиеватое «Слобода»…
Звонил иногда Воротынцев, приглашал его и Мизгиря отужинать — обыкновенно в ресторан «Охотничий», переделанный из типового двухэтажного детского сада, в заднем кабинете-веранде с окнами и дверью стеклянной, выходящими в небольшой парк… отыгрались детишки, да, теперь дяди взялись играть — с огнем. С историей, какую не знают и знать не хотят. В большом же зале, в новых пристроях велась безумно дорогая какая-то, по нынешним временам, отделка — «под нувориша», как посмеивался Мизгирь. «Что-то не видно пока этого нувориша… ждать заставляет?» — «Не торопите на ночь глядя, милейший, будет. Уже есть… Близ есть, при дверех!»
Спрашивать, тем более риторически, с его стороны об этом, вообще-то, не приходилось: а с кем он,