«За него хлопочут и Фрида, и я, и вы, и Твардовский, и Шостакович, и Корней Иванович, и Самуил Яковлевич, и Копелевы…»
Ну это она сама.
В результате вмешательства видных деятелей европейской культуры (в том числе — письмо Ж.- П. Сартра руководству страны), вызванного публикацией на Западе записи судебного процесса, сделанного Ф. А. Вигдоровой, Бродский, отбыв в ссылке 18 месяцев, освобожден досрочно).
Имен деятелей культуры, вступавшихся за Бродского, как видим, много. Их упоминает и отец Иосифа Александр Бродский в жалобе Председателю Президиума Верховного суда РСФСР. Ахматову, естественно, назвать не рискнул — и потому, что не билась она за него, и потому, что знает — такой мировой угрозы она не простит. «Вы опять хотите, чтобы я была за все в ответе?»
«Все радиостанции мира кричат об освобождении Ивинской и Бродского. Для того ли я растила Иосифа, чтобы имя его стояло рядом с именем этой особы?»
И растила, и освобождала…
ТРУСОСТЬ КАК ТАКОВАЯ
Анна Андреевна Ахматова была настоящий мальчиш-плохиш: ленива, лжива, труслива. Труслива во всем: от простых житейских ситуаций, когда ей хамили домработницы и горничные в зарубежных отелях, наглые юнцы и самоуверенные девицы (она не смела возразить, а потом, конечно, отыгрывалась на «преданных») — патологической трусостью как таковой, когда смелость требовалась всего лишь в пределах санитарных норм. Ни за кого не заступилась, ничего не подписала (я не наивничаю — речь идет о временах, когда это все-таки можно было делать). За родного сына не вступилась, хоть на XX съезд партии только ленивый не обращался. Жалкую свою «Поэму» за набат считала и — нет, не гордилась, хотя по объявленной свободе уже и нечем было, — трусила по-прежнему.
О «Поэме»
Лагеря они там, к счастью, не чуют — а если бы даже и чуяли? Уже напечатан Солженицын! — но какую-то крамолу чувствуют. Может быть, опасаются, что там где-то упрятан Гумилев? Под чьею-то Маской? Да Гумилев уже вышел Собранием сочинений! А может быть, догадываются, что речь в «Поэме» идет о победе над ними? О победе поэта?
Разве что.
Новый бешеный взрыв. Она рассказала о посещении Гранина, <…> он сообщил, будто сделалось известно (я не поняла из ее рассказа,
Напрасно. Это все — народные чаяния. Народ хочет, чтобы к ней приходили, звали, она бы отказывалась… Можно было бы быть поспокойнее в 75 лет.
Когда в Ташкенте Анну Андреевну положили в правительственную больницу, она запретила Мандельштам ее навещать.
Надежда Яковлевна рвется к ней в больницу и просила меня позондировать почву. Я зондировала — нет. Н.Я. написала записочку — «Ануш! Очень хочу Вас видеть» <…>— но ответа не последовало, ни письменного, ни устного. Очень, очень NN бережет А.А. И это мне неприятно.
Между тем Ахматова не забывает прихорашиваться перед вечностью, как перед зеркальцем.
«Как я скучаю по Наде… Очень хочу ее видеть. ПОЧЕМУ-ТО она ни разу не пришла…» В ответ на мой удивленный взгляд: «Да, в ту больницу я не хотела, чтобы она пришла, та уже была слишком страшная…» (Зачем она лжет мне? Ведь я знаю, почему она не хотела.) «А здесь нарядно, хорошо. Пусть она придет в воскресенье».
Пастернак в свое время не отказался общаться с опальными.
Наступал 1937 год. Из Грузии пришли страшные вести: застрелился Паоло Яшвили, которого мы с Борей очень любили, вскоре арестовали Тициана Табидзе. Когда до нас дошли слухи о причинах самоубийства Яшвили, Боря возмущенно кричал, что уверен в их чистоте, как в своей собственной, и все это ложь. С этого дня он стал помогать деньгами Нине Александровне Табидзе и приглашал ее к нам гостить. Никакого страха у него не было, и в то время, когда другие боялись подавать руку жене арестованного, он писал ей сочувственные письма и в них возмущался массовыми арестами.
А Ахматова боится к себе пускать даже не опальную, а только притронутую бедой (в смысле, что оставшуюся для себя лично без последствий, легализованную) «Надю». Ахматова хочет быть святее папы римского — вернее, подлее кагэбешников. Не пускает — так боится.
Осторожничала и раньше, Надежда Яковлевна не хотела верить.
30 ноября 39 года.
На днях Анна была в Москве, а ко мне не заехала. Меня это ужасно обидело.
Письмо Н. Я. Мандельштам к Кузину из Калинина.
9 мая 1941.
Анна Андр<еевна> была в Москве и рыдала на Жениной груди. На этот раз она откровенно сказала, что боится ко мне заезжать <…>.
Письмо Н. Я. Мандельштам к Кузину из Калинина.
«Они уже боятся ездить ко мне», «Зина уже не пустила его ко мне» — этим Ахматова щедро хлещет по щекам коллег. А они (я говорю о Пастернаке) в это время хлопотали о ней, даже премий добивались…
А вот Борис Пастернак, писавший Сталину за сына Ахматовой, выдвигавший ее на Сталинскую премию, когда она была в немилости, ссужавший деньгами — сам подвергся травле за историю с «Доктором Живаго».
Сказала, что собирается съездить с Ниной Антоновной к Борису Леонидовичу на дачу. «Это будет визит соболезнования, но без выражения соболезнования. Оставлю такси ждать и просижу полчаса. Не