для нее физической смерти.
Откуда-то с самых ранних лет у нее взялась мысль, что всякая ее оплошность будет учтена ее биографами. Она жила с оглядкой на собственную биографию… <…> «Все в наших руках, — говорила она, — Я, как литературовед, знаю…» <…> Красивая, сдержанная, умная дама, да к тому же прекрасный поэт — вот что придумала для себя А.А.
А еще героиня, мать-страдалица, бесстрашная гонительница Сталина, вдова трех мужей, вершительница мировых судеб…
Это все ее мифы, все то, чего не было на самом деле.
Ахматова была так уверена, что мы начали холодную войну. Потому что я у нее был, об этом рассказали Сталину (или не рассказали — Берлину иногда приходится пользоваться эпизодами из созданной Ахматовой легенды, сам-то он ничего подобного знать не мог и, конечно, не думал о том, будет ли одна из его многочисленных встреч в России интересовать Сталина), он разозлился и произнес: «Ах так, наша монахиня теперь иностранных агентов принимает!» Так что из-за этого началась холодная война… Она в это свято верила…(и для нее было бы лучше, если бы побольше в этой войне поубивали — ее биография была бы сделана еще внушительнее, и она была бы наисчастливейшая из политических вдов). Она <…> хотела войти в историю.
Всё, где есть Ахматова, непременно связано с решением мировых судеб. Бродский считает это естественным, сопоставимым по масштабам. Да, в мире все свершается одним-единственным дерганьем за ниточку, но за эту ниточку дергает не Анна Андреевна Ахматова.
Добросердечные воспоминатели любят говорить, что это к старости, мол, она стала чрезмерно внимательна к своему имиджу. Это вовсе не так. Достаточно прочитать ее девичьи письма к деверю, выспренние и манерные до крайности — на краю психического здоровья — чтобы удостовериться: этот человек никогда уже не излечится от желания не жить, а создавать образ своей жизни для других. Это было ее «строительство» — то, что она делала в этой жизни.
26 марта 1922
<…> Мы садимся у окна, и она жестом хозяйки, занимающей великосветского гостя, подает мне журнал «Новая Россия» <…> Я показал ей смешное место в статье Вишняка, <…> но тут заметил, что ее ничуть не интересует мое мнение о направлении этого журнала, что на уме у нее что-то другое. Действительно, выждав, когда я кончу свои либеральные речи, она спросила:
— А рецензию вы читали? Рецензию обо мне. Как ругают!
Я взял книгу и в конце увидел очень почтительную, но не восторженную статью Голлербаха. Бедная Анна Андреевна. <..> — Этот Голлербах, — говорила она, — присылал мне стихи, очень хвалебные. Но вот в книжке <…> он черт знает что написал обо мне. Смотрите! — Оказывается, в книжке об Анне Ахматовой Голлербах осмелился указать, что девичья фамилия Ахматовой — Горенко! — И как он смел! Кто ему позволил! Я уже просила Лернера передать ему, что это черт знает что!..
Чувствовалось, что здесь главный пафос ее жизни, что этим, в сущности, она живет больше всего.
— Дурак какой! — говорила она о Голлербахе. — У его отца была булочная, и я гимназисткой покупала в их булочной булки…
Она считает своей собственностью все, что вокруг нее, не признает права других людей. Права Левы (сына Ахматовой и Гумилева) на родителей, права Голлербаха на информацию, которой он владеет.
П. Н. Лукницкий в двадцатых годах бывает в доме, где Ахматова живет с Николаем Пуниным (и его семьей), и по профессиональной привычке ведет дневник.
14.12.26
Детским голосом: «Дневничок… дать… она хочет…» Я дал свой дневник, неохотно… АА стала шутить и балагурить. Взяла дневник, стала читать.
Прочла несколько строк… «Видите, как хорошо! И как интересно!» — Стала уже внимательно читать дальше… — «Видите, как интересно! И если все будете записывать, будьте уверены, что лет через сто такой дневник напечатают и будут с увлечением читать!»
А мне надоело смотреть, как АА читает дневник…
«Дмитрию Евгеньевичу Максимову последнему Царскоселу стихи из его города смиренно Ахматова. 23 апр. 1961». Хотя звание, присвоенное мне Анной Андреевной («последний Царскосел») бесспорно, было завышено и слово «смиренно» нужно отнести за счет игры и лукавства, по все же эту надпись мне не хотелось бы признать насквозь ироничной <…>.
Иногда люди видят, как нарочито все у нее: и постоянное упоминание царскоселства, и бесконечные манерные «смиренно», но написать об этом прямо нельзя. Даже старый знакомец Максимов вынужден надевать маску наивного удивления, ее лукавые игры описывать осторожно, не называть прямо: создание легенды.
Волков: <…> Она, конечно, хорошо понимала, что все ее сохранившиеся письма когда-нибудь будут oпубликованы и тщательнейшим образом исследованы и прокомментированы. Мне иногда даже кажется, что некоторые из своих писем Ахматова сочиняла в расчете именно на такие — тщательные, под лупой — исследования будущих «ахматоведов».
Как отдельную главу ее жизни, как директивную установку можно воспринимать называние ее стихотворения, написанного в разгар биографиетворчества: «Нас четверо».
Почти всего, чего она захотела, она добилась. Действительно, крупнейших русских поэтов XX века стали называть вчетвером. Назвала она — за ней повторяли. Про ЧЕТВЕРЫХ не сказал ни Пастернак, ни Марина Цветаева — с кем бы она стала себя считать? ни Мандельштам. Она назвала, чтобы это стало общеупотребительным.
Марина Цветаева написала «Стол накрыт на шестерых» — там об Ахматовой ни слова. Посвящено Арсению Тарковскому.
<…> В первые послесталинские годы <…> поднялись над нами четыре великие фигуры — Пастернак, Ахматова, Мандельштам, Цветаева — образовав что-то вроде заколдованного квадрата. <… >
Превзойти это четырехмерное пространство оказалось невозможным, а его наличие было благотворным и целительным, ибо определяло прежде всего духовный уровень и только потом эстетику стихотворчества.
Это говорит один из солистов «волшебного хора» — самый примерный отличник. Скольких он заставил заучить наизусть это письмо счастья?
Замечу мимоходом, что четырехугольник — самая неустойчивая геометрическая фигура.