Это не «Как ни стремилась к Пальмире я…»
Вот уж за это ей точно надо было бы отправиться в монастырь — да не постригом, хватит уж гордиться, а полы помести. Она никогда не оглянется на это время.
Миру казалось, что после Освенцима стихов нельзя писать — пройдены все полюса человеческого мироустройства и любое сказанное слово будет эхом в пустоте.
Оказалось, что есть души, которые и не заметили этих катаклизмов, даже наоборот — думают, что, выкрикнув над замерзшими трупами: «Час мужества пробил на наших часах / И мужество нас не покинет», — можно еще и потребовать дополнительной пайки за гладкость слога.
Анна Андреевна надеется на Журмунского: едет в Лондон и обещал там разъяснить происхождение ахматовского псевдонима: Ахматова приняла фамилию прабабки, а «прабабка не простая» — из рода последнего хана Золотой Орды, Ахмета.
Это 1965 год.
У Толстого не было НИ ОДНОЙ бабки и НИ ОДНОЙ прапрабабки — НЕ княжны, дочери НЕ князя.
Он спокойно гордился этим как кровным родством (не выдуманным ахматством) с русской историей, но старость придвинула его к заботам даже не о своей истории — о своей душе, своей личности, своем теле как свидетельстве своего существования — только для того, чтобы постичь Божий замысел.
Толстой в старости — жил, Анна Ахматова, уловив моду на рассуждения о категории времени, наивно поучает, что надо — вспоминать: первую любовь, детство и пр. Вспоминают и ее, вернее, она боится, что вспомнят.
«Про меня в Париже пишет моя родственница, жена Мити Гумилева, совершенно меня не знающая, я же знаю о ней одно: большая дрянь. Когда Митя уходил на войну, она принудила его составить завещание в свою пользу. И вот теперь я у нее в руках. Очень приятно».
В чью пользу, по ее мнению, должен составлять завещание уходящий на войну муж? В пользу свояченицы? Анна Андреевна обижена, что Митя не составил завещание в ее пользу? Она взбешена фактом раздела имущества и завещанием в пользу жены. Дело у Гумилевых обстояло так: имущество (допустим, только дом) было все на матери. Уйдя на войну и будучи убит, Митя олицетворял бы собой картину: нет человека, нет проблемы. Вдова Мити осталась бы в доме, целиком принадлежащем свекрови, за ней — наследникам (Николаю Степановичу и Анне Андреевне) — и оставалась бы навсегда ни с чем. Могла спокойно убираться вон. Это был бы единственный вариант, который устраивал Анну Андреевну. «Большая дрянь» поступила более осмотрительно: «принудила» мужа уговорить мать разделить наследство при жизни. Погибнув, Митя оставил бы что-то после себя семье. Ахматова помнит об этом до 73 лет.
Когда Митя шел на войну, А. А. Гумилева-Фрейганг потребовала у него завещания в ее пользу. Так в чью ей надо было требовать? Коля сказал: «Я не хочу, чтобы мамины деньги (братья были неделенные) Аня (жена Мити) употребила на устройство публичного дома».
Коля Гумилев был уверен, что если его брата убьют, то его невестка откроет именно публичный дом. Хорошенькие разговоры при еще не убитом брате и при его законной жене. Цель такого оскорбления — чтобы материно имущество не делить и завещания не писать. Значит, если брата все же убьют (этот вопрос, как видим, обсуждался очень бурно и с большим вероятием) — то все деньги остаются семейству Николая Степановича — Анны Андреевны. И тогда уж Анна Андреевна Горенко-Гумилева сможет открыть публичный дом. В любом случае — она будет распоряжаться деньгами, а не родственница- вдова.
Я тоже рассуждаю об этом долго, но дело в том, что я это только что прочитала и возмущаюсь, а Анна Ахматова дышит ненавистью по поводу чуть не уведенного наследства спустя 50 лет. Она дважды возвращается к этой теме — публично и для себя.
Лев Толстой в старости не боялся «разоблачений». Он в двадцать три года написал повесть, где описывал, как он старался эффектнее выглядеть на похоронах своей любимой матери. Кто мог бы «разоблачить» его более тяжко? Кого ему бояться более непримиримого с его пороками, чем он сам? В чьих руках он боялся бы оказаться перед смертью?
Анна Андреевна Ахматова перед смертью чувствует себя «в руках» у своей бывшей невестки и яростно защищается — большая, мол, дрянь.
Эта невестка ничего, правда, и не стала писать — ей было неинтересно.
Жизнь с такими «тайнами» — интересна? Достоинства — полна ли?
Ближе к смерти не только бывшие наследства волнуют Анну Ахматову.
В. Она мне рассказывала о Модильяни о своем: то, что она потом записала, как она ему бросила цветы в окно и как он не верил, что она не была у него дома — так красиво они легли на полу. Очень мне этот рассказ ее не понравился и казался вообще…
Д. Манерным, да?
В. Манерным. А я подсмеивался и говорил: «А, Анна Андреевна, бросьте врать! Аннушка, ну было у Вас с Модильяни, а? Грех-то был?» Я все так ей. Вот это ей. Все это ей безумно нравилось. Bы понимаете, стареющей даме… Тут надо иногда быть решительным, желая понравиться, серьезно.
Она «всегда была за развод» и, волнуясь, торопится высказать свои передовые взгляды.
Анна Каренина, по ее словам, пострадала от морали толстовских теток.
Или от морали, проповеданной Евангелием.
Дальше этого мысли Анны Ахматовой о жизни не пошли.
Толстой женился — не бог весть как удачно, без партии, но — по любви и на порядочной девушке. Его не могло интересовать ничто с душком — сладости этого душка как-то не понимал.
Я ей призналась, что выдвижение на Нобелевскую премию и радует меня за нее и тревожит. Я спросила, как она думает, разразится ли скандал, если премию присудят ей? «Здесь — нет. А там, конечно, хлынут волны грязи. Америка будет бороться за Фроста».