И в Ташкенте ей все змеи чудятся. Искусители.
«Он даже удивился легкости, с которой я согласилась выкинуть и заменить».
Выкинуть лебеду, заменить на череду — в чем труд-то?
Море.
«Наяву оно никогда не казалось мне страшным, но во сне участвовало в детских кошмарах про войну».
В снах мы не вольны, но море намного страшнее любой войны.
«И в памяти, словно в узорной кладке…»
У нее все кладки да узорочье.
Ю. Айхенвальд пишет о ней так:
Но сквозь близкую ей стихию столичности слышится повесть неприласканного, простого сердца, и милая русская бабья душа, и виднеется русская женщина с платочком на голове.
Этому Айхенвальду все Ахматова представляется и таинственной монастыркой с крестом на груди, и милой бабьей душой в платочке на голове — сплошной маскарад. Ахматова и была ряженой, но, как видим, не все это понимали, принимали почему-то за чистую монету. Неужели не виден букет развесистой лебеды в руках?
Кушнер с Бродским в Америке.
Потом по обыкновению пешком шли в поисках кафе, пили кофе, говорили о Мандельштаме, позднем, об Ахматовой, тоже поздней, и он защищал от меня ее последние стихи. Когда я сказал, что не люблю стихотворения «Я к розам хочу, в тот единственный сад / Где лучшая в мире стоит из оград»: подумаешь, «я к ро-зам хочу», я воспроизвел ее интонацию, — все к розам хотят, мало ли что! И потом, почему же «лучшая в мире» — в этом преувеличении есть нечто от официального пафоса тех лет: все лучшее — у нас, он почти согласился, но все же уточнил: «Летний сад — последнее, о чем еще можно было писать». (И не писала бы, если больше не о чем писать). Остроумно заметил, что в старости поэт и не должен писать лучше, чем в молодости.
В России трудно стремиться к розам. Стремиться душой можно к тому, что привычно и неотъемлемо является частью традиционного ландшафтного дизайна — к березкам, например. Розы не российское растение, дома селян не увиты розами, чистые старушки не подрезают розовые кусты с утра до вечера — растению укрывной агротехники трудно войти в массовую культуру, особенно в России — мы не японцы, где именно в преодолении, в изменении, в подчинении природы находится собственная традиция. «Японские поросята — что за рожи, что за эксцентричность породы!» (Это Лев Толстой занимался животноводством.) В богатых садах, где садовники собирали все причуды флоры мира, она тоже детство не проводила. Хотеть ей к розам — все равно что англичанин вот х-о-т-е-л бы к баобабам — видывал их в оранжерее у какого-то богатого эксцентрика. И теперь — «я к баобабам хочу».
«Это какое дерево? — указывала Анна Андреевна на большую крону вдали и удивлялась: — Как можно не знать?» — Она называла вяз или тополь и не уставала любоваться старым дубом перед нашим домом.
Она спрашивает у Герштейн или учит ее, как ребенка? Лебеду полю… Или как с Анненским — узнав, что тот ничего не писал о любви к младшей Горенко, то есть опровергнуть не может, — вдается в псевдовоспоминания. Так и с вязом: вы знаете, что это такое? Не знаете? Тогда это — вяз.
Это еще в двадцатых годах заметили студентки Корнея Чуковского, сказавшие, что вся ее архитектурная эрудиция — из книги Курбатова. Она написала даже не стихотворные иллюстрации к книге Курбатова, а просто время от времени рифмованно цитировала его — вот и вся ученость. А так — интересная идея — что-то вроде гравюр Доре к главам из Библии. Цикл стихов по путеводителю Курбатова. Смысл — почему не обратиться непосредственно к петербургским улицам — в том, чтобы безбоязненно апеллировать к именам, событиям, обстоятельствам постройки — такую ведь информированность просто так в стихах проявлять неприлично, а мысли ведь иногда обо всем приходят — а тут есть заявленный повод.
Но это я рассуждаю о том, как могла бы идти вольная мысль, а здесь — четкое задание: соответствовать, втискивать свой небольшой дар в шаблонные рамки.
«И ПУШКИН ТОЖЕ БРАЛ»
ПРОДОЛЖЕНИЕ РАЗДЕЛА О ТВОРЧЕСКОМ МЕТОДЕ АХМАТОВОЙ, ИЛИ «ВОР У ВОРА ШАПКУ УКРАЛ»
И, читая Шенье, обнаружила в нем места, совершенно ясно использованные Пушкиным… Не те, которые известны уже исследователям, а другие, еще никем не подмеченные.
АА лукаво взглянула на меня: «Все, все — и Пушкин, и Баратынский — брали у него!»
Наследование, ученичество, ход времен — это то, без чего было бы неинтересно жить. Если бы каждый творец создавал что-то совсем свое, никак не связанное с предыдущим, он создал бы новый хаос. Гармония — это сладкое взаимодействие. Начетнически скрупулезно изучать строчка за строчкой, выискивать слова, совпадения, реплики — неблагодарный и неблагородный труд. Не зря она с непродуманным восторгом говорит, что пушкинистам на семинаре дали механическую задачку: подсчитать реплики Пушкина Шенье — никто не взялся. Пушкинистам было интересно в Пушкине другое — куда он шел… Конечно, если этот вопрос рассмотреть под другим углом зрения: брал-не брал, сколько, делился ли — то проблема приобретает жгучий интерес. Не для всех. Анне Андреевне — именно это и интересно. «Анна Андреевна взглянула лукаво».
«Пушкин этот — удивительный комбинатор!»
О Томашевском. АА говорила мне о Томашевском, что, по ее мнению, он во всех своих работах по Пушкину преследует «тайную» цель: «найти Пушкину благородных предков» — доказать, что Пушкину источниками служили и оказывали на него влияние, главным образом, перворазрядные поэты, классики, — а не второстепенные. АА иллюстрировала свою мысль примерами (упоминала Мильтона, Корнеля и др., между прочим). И сказала, что такое желание Томашевского, конечно, очень благородно, но, однако, черное все же остается черным, а белое — белым.