1925 ГОД.
«Сейчас был у Пуниных. Там живет старушка. Она лежала на диване веселая, но простуженная. Встретила меня сплетнями: Г. Иванов пишет в парижских газетах «страшные пашквили» про нее и про меня».
Письмо О. Э. Мандельштама — Н. Я. Мандельштам.
4.06.1927.
Сегодня получила от Пунина письмо. <…> В письме фотография: Пунин на берегу моря, около Токио… В письме еще — японское открытое письмо, на котором приветы (на русском языке) от двух японских писателей и художника Ябе. Так: первый писатель: «Вам привет» (sic)…
Художник: «Сердечный привет. Т. Ябе».
Второй писатель: «Поэтессе советской России» (и т. д. — привет).
АА хочет пойти к профессору Конраду и составить по-японски ответ всем им…
Она очень любезна и внимательна к людям. Но не ко всем.
С отечественными корреспондентами она была чрезвычайно высокомерна.
Русистика — периферия западной культуры, поэтому все болезни этой культуры сказывались в ней более явно. <…> престижно было попадать в высокие интеллектуальные творческие круги Москвы и Ленинграда, что доставалось им очень легко. Какого-нибудь заштатного русиста мог в Москве принимать сам Окуджава — о выходе в такие круги в собственной стране он и мечтать не мог.
В пятидесятые годы к созданию мировой славы она отнеслась с необычной для себя академичностью. Не упустила случая, когда заезжей американской студентке оказалось возможным навязать писание о себе — не курсовой работы, на что та по максимуму рассчитывала, а монографии. Со всеми препарированными биографическими материалами, «тайнами» и пр.
Я работала нянькой в английской семье, прикомандированной к посольству. Я нашла эту работу после завершения курса русского языка и литературы в школе славянских и восточноевропейских исследований в Лондонском университете <…>.
У меня была очень неопределенная идея изучения поэзии Ахматовой: к тому времени я прочла какие-то се стихи. <…> Я была мало что понимающим исследователем, когда на меня свалилась потрясающая удача. Однажды я шла с английской подругой, учившейся в МГУ, и мы остановились поговорить с ее приятельницей армянкой. <…> Девушка спросила меня, чем я занимаюсь, и я сказала, что надеюсь что-то написать об Анне Ахматовой. К моему изумлению, она произнесла: «А вы хотите встретиться с ней? В данный момент она остановилась у моей тетки». <…> Когда меня взяли увидеться с Ахматовой, та встретила меня как человека, который может быть ей полезен.
Конечно, ее встретили не так, как приятельницу Натальи Ильиной (это одна из многочисленных историй о том, как Анна Андреевна замораживала мгновенным высокомерным и гневным холодом нечиновного, незнаменитого человека). Иностранец в России — больше чем человек.
Никакой серьезный и самостоятельный исследователь никогда бы не взялся за такую работу: записывать надиктовки.
Аманда Хейт.
Золотокосая, молодая, с приветливой широкой улыбкой. Совеем молодая. Смущенно поздоровалась. Дальнейшая наша совместная беседа обернулась столь неожиданной стороной, что смутилась не одна Аманда. «Я посплю, — объявила Анна Андреевна, — а вы обе сядьте возле столика. Аманда! Сейчас Лидия Корнеевна расскажет вам, что такое тридцать седьмой…» Мы сели. Анна Андреевна повернулась на бок, спиной к нам. Рассказать про тридцать седьмой! Анна Андреевна спала. Дышала ровно. Я мельком позавидовала ей: значит, она умеет спать днем! Да еще при других! Мне бы так! Тогда и никакая бессонница не страшна.
Цинизм какой-то старушечий, неопрятный: деточка, вы расскажите все, а я посплю.
Для творения своей биографии она готова продавать все: тридцать седьмой год, свою личную жизнь, не говоря уж о сыне, который, к несчастью, очень четко представлял, в каком качестве он становится наиболее привлекателен как лот. («Тебе было бы лучше, если бы я умер. Для твоей славы»).
В шестьдесят пятом, за границей, она торопится, уже не обращая внимания ни на какие условности. Вдруг кто-то клюнет: «Серебряный век», фарфоровая женщина, любовь втроем. Главное — чтобы записали. О тридцать седьмом годе пусть рассказывает Лидия Чуковская, об уже умершей в нищете в Париже Олечке Судейкиной — краеугольный камень треугольника, Артур Лурье.
Госпожа Мойч видела Анну в Париже и даже несколько раз. Эта особа, о которой я никогда не слыхал и понятия не имел, собирается написать диссертацию об Олечке. Вероятно, Анна ей рассказывала об Олечке. Так вот, Анна ее направила ко мне и просит, чтобы я рассказал ей, т. е. этой француженке, ВСЕ, ЧТО Я ЗНАЮ ОБ ОЛЬГЕ.
Артур Лурье — Саломее Андрониковой.
У Ахматовой были, по всей видимости, всемирные планы, она хотела завалить своей биографией весь мир, она «щедро» вводила в круг мировых тем и людей из СВОЕГО окружения.
Но Шилейко нужна была жена, а не поэтесса, и он сжигал ее рукописи в самоваре.
Графиня с изменившимся лицом бежит к пруду.
Ахматова диктует так, как иностранцам проще понять, возможно, выговаривает «самофарр».
Считаю уместным вспомнить здесь случай, как она отбрила «наглого» — потому что