агитатора» Сазонова (всегда являвшегося, как черт из табакерки) и толковавшего «с величайшим воодушевлением» о предстоящем грандиозном событии, вышел на площадь вместе с «почетной фалангой» знаменитых вожаков 1848 года. И проиграл.
Действие правительственных войск, уже достаточно натренированных на разгонах мирных манифестаций, было непредсказуемо жестоким. Герцен чудом избежал расправы, но арест, тюрьма, а возможно, и высылка в Россию, при совместных усилиях французской полиции и русского дипломатического сыска, ему неминуемо грозили.
И вот он решает (по его же слову) срочно «убраться» из Франции, да к тому же тайно, воспользовавшись паспортом «младо-валаха», австрийского подданного С. Петри. 20 июня 1849 года ему «приходится бежать» в Швейцарию, даже толком не простившись с родными. Мирная, нейтральная страна пока еще служит надежным укрытием пришельцев, «сборным местом» революционной эмиграции.
Аресты во Франции неминуемо следуют один за другим. Открываются быстрые судебные процессы. К трем годам заключения уже приговорен П. Ж. Прудон и заключен в тюрьму S-te Pelagie «за войну с дураком Людв[игом]-Напол[еоном]». В квартире матери Герцена на улице Шайо (Chaillot, 111) произведен обыск. Русский генеральный консул в Париже, отрабатывая поручение своего правительства, делает все возможное, чтобы продолжились розыски «человека, поддерживающего интимные отношения с самыми передовыми демократами». Французская полиция идет даже на чрезвычайные меры: окружает дом Герценов в предместье столицы — Виль д’Аврэ, где семье удалось переждать холеру, и требует выдачи находящихся там бумаг. Часть своего архива Герцен действительно возил с собой, и смелым женщинам, Луизе Ивановне и Машеньке Эрн, попавшим в полицейскую западню, ничего не оставалось, как привязать бумаги под платья, да так и проносить их немалое время.
Российский самодержец, не оставляя своих упрямых усилий расправиться с непокорным противником, оценил старания своих подчиненных в его преследовании. На рапорте русского поверенного в делах в Париже Н. Д. Киселева министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде собственноручно начертал: «Очень замечательно, этот Герцен тот, который был мной выслан, кажется, в Кострому, а наследником чрез Жуковского выпрошено прощение; надо велеть наложить запрещение на его имение, а ему немедля велеть воротиться».
Обосновавшись на некоторое время в Женеве, Герцен еще не подозревал о будущих решительных переменах в собственной судьбе, сгубивших «в
«ЧТО ЛИЧНОЕ СЧАСТЬЕ?..»
Что бы ни таило для меня будущее — я люблю свою любовь…
После той воодушевляющей парижской весны 1847 года, когда состоялось знакомство Герценов с Гервегом, прошло немало времени. Жизнь закружила и развела. С первой встречи с Гервегом Наталья Александровна не могла скрыть своего потрясения… Позже призналась ему: «…когда я увидела тебя впервые, каким божественно прекрасным, каким привлекательным ты мне казался! Ничего подобного я ранее не испытывала. — И я
Подобно пушкинской героине, она могла бы воскликнуть: это он!
Георг и впрямь был чертовски красив. Темные, шелковистые, слегка седеющие волосы, темно-карие пылающие глаза, тонко очерченный нос с небольшой горбинкой. Узкий овал смуглого лица, порой приобретающий матовый оттенок. Кажущееся кроткое выражение. Маленькие нежные руки. Впрочем, не следует продолжать… Современники — и поклонники, и противники героя, немало постарались в создании портрета рокового мужчины сходными мазками. Почти что байроновский тип.
Теперь, через много месяцев, они встретились вновь, и Наталья Александровна увидела Георга в облике романтического страдальца, опаленного неудачами военных браней.
Герцен воспроизвел эту сцену в «Былом и думах»[95].
«За несколько дней до 23 июня 1848, возвращаясь вечером домой, я нашел в своей комнате какое-то незнакомое лицо, грустно и сконфуженно шедшее мне навстречу.
— Да это вы? — сказал я наконец, смеясь и протягивая ему руки. — Можно ли это?.. Узнать вас нельзя…
Это был Гервег, обритый, остриженный, без усов, без бороды.
Для него карта быстро перевернулась. Два месяца тому назад, окруженный поклонниками, сопровождаемый своей супругой, он отправлялся в покойном дормезе из Парижа в баденский поход, на провозглашение германской республики. Теперь он возвращался, убежавший с поля битвы, преследуемый тучей карикатур, осмеянный врагами, обвиняемый своими… Разом изменилось все, рухнулось все, и сквозь растреснувшиеся декорации, в довершение всего, виднелось разорение».
Набросок портрета, подобно фантазии автора Дориана Грея, затем обрастет новыми, порой беспощадными мазками в «Былом и думах» и, в конце концов, будет разрушен, стерт, замазан, задвинут в былое… самим Герценом.
«…Было время, я строго и страстно судил человека, разбившего мою жизнь, было время, когда я искренно желал
«Износил» ли Герцен желание мести?
И что за человек переступил порог дома Герцена? Откуда он взялся?
Жестокая ирония судьбы: эта роковая встреча, как помнит читатель, состоялась по рекомендации Огарева. Гервег ему казался «одной из самых полных и изящных натур», которых когда-либо он встречал. Конечно, знакомство могло состояться и помимо первого друга. Слишком узок был круг общих приятелей и друзей, оказавшихся в то время на Западе (М. Бакунин, И. Тургенев, Н. Сазонов). Позже, в письме Огареву, Герцен неожиданно поставит его и Гервега на одну ступень дружбы.
Семнадцатого января 1850 года, даже в период смутных догадок и сомнений в искренности Гервега, Герцен признается ему: «В моей жизни были, быть может, только две более значительные встречи, чем встреча с вами, — это с Огаревым и Натали, — неужели же вы думаете, что у меня хватит легкомыслия расстаться с вами?..» 26 января Гервег отзовется таким же признанием: «Жизнь моя кажется мне полной только с тех пор, как я встретил вас».
Вспоминая пережитое в «Былом и думах», в 1856 году Герцен оценит совсем иначе сближение «с этим человеком»: «В нем не было той простой, откровенной натуры, того полного abandon[96], который так идет всему талантливому и сильному и который у нас почти неразрывен с даровитостью. Он был скрытен, лукав, боялся других, он любил наслаждаться украдкой, у него была какая-то не мужская изнеженность, жалкая зависимость от мелочей, от удобств жизни — и эгоизм без всяких границ…»
Позже, обратившись к истории написания «Былого и дум», вспомним, что сугубо личную историю страстного увлечения своей жены Г. Гервегом и трагических последствий этой страсти, впрочем, представленных в контексте измены соперника общему делу, писатель сам вынесет на публичный суд[97]. Тургенев, получив в рукописи историю страданий и измен, потрясенный прочитанным, признается в 1876 году: «Все это написано слезами, кровью: это горит и жжет».
Некоторые подробности жизнеописания Гервега, преломившиеся в исповеди Герцена о семейной