недовольны, знают многие, чем поправить и как — почти никто; ни даже социалисты, люди дальнего идеала, едва виднеющегося в будущем.
Ни журнальная, ни парламентская оппозиция не знают ни истинного смысла недуга, ни действительных лекарств; оттого-то она остается в постоянном меньшинстве; у нее истинно только живое чувство негодования, и в этом она права: сознание зла необходимо для того, чтоб рано или поздно отделаться от него.
Обвинение, всего чаще повторяемое и совершенно верное, состоит в том, что с некоторого времени материальные интересы подавили собой все другие. <…> Вместо „благородных“ идей и „возвышенных“ целей рычаг, приводящий все в движение, — деньги».
Тем не менее Герцен считает, что вопрос о материальном благосостоянии народа стоит «на первом плане»: «Как же, наконец, не признать важность вопроса, от разрешения которого зависит не только насущный хлеб большинства, но и его цивилизация? Нет образования при голоде; чернь будет чернью до тех пор, пока не выработает себе пищу и досуг.
Страны, которые… довольно сложились, довольно приобрели… прошли азбуку гражданственности, естественно должны были обратиться к тому существенному вопросу, от которого зависит вся будущность народов. Но вопрос этот страшно труден, его не решишь громким словом, пестрым знаменем, энергическим кликом. Это самый внутренний, самый глубокий, самый жизненный, существенный и по преимуществу практический вопрос общественного устройства».
Итак, в «Письмах из Франции…» поставлены многие вопросы, которые и в дальнейшем Герцен будет обсуждать: о преемственности передовых идей Запада русскими людьми, о буржуазии и буржуазном пути развития, на который давно вступила Европа. Разочарования Герцена значительны, но и иллюзии сильны. И вопрос вопросов: не уготован ли подобный путь для России?.. Что будет с ней дальше? Ответов пока нет. Время для подробного анализа пока не пришло. Герцен не имел еще отчетливого решения, новая концепция не выкристаллизовалась. Но истина состояла в том, что свои искания Герцен не прекращал.
Споры даже среди старых друзей тоже не прекращались. Бакунин рьяно доказывал Белинскому, что «избави-де бог Россию от буржуазии». Сазонов и Анненков считали, что Герцен толкует слово «буржуазия» слишком неопределенно и сбивчиво, ибо понятие это охватывает не только крупную, но и среднюю, и мелкую буржуазию[86]. Белинский признавал, что Герцен вряд ли обнял все стороны предмета, но справедливо допускал, «что вопрос о bourgeoisie — еще вопрос, и никто пока не решил его окончательно, да и никто не решит — решит его история, этот высший суд над людьми»[87]. Об этом Белинский писал Боткину. И был, как всегда, прозорлив. Грядущие революции ответили на многие вопросы.
«К осени сделалось невыносимо тяжело в Париже; я не мог сладить с безобразным нравственным падением, которое меня окружало…
Смерть в литературе, смерть в театре, смерть в политике…» — начинал Герцен свое «Письмо пятое», уже из Рима, помеченное декабрем 1847 года.
Статья приобретала язвительную интонацию, проникалась иронией, на что Герцен был великий мастер. Радостное одушевление от встречи с французской столицей постепенно исчезало. Не хотелось смеяться лишь над
В конце пятого письма, свободно, без идолопоклонства взглянув на европейскую ситуацию, Герцену становилось ясно, что решительные перемены грядут.
Герцен оставил Париж осенью 1847 года, не завязав никаких связей; «литературные и политические кружки оставались» ему «совершенно чуждыми». «Прямого случая не представлялось…» К тому же Герцену «очень мало нравился тон снисходительного превосходства французов с русскими:…чтобы стать с ними на другую ногу, надобно
Герцену необходима новая среда, вместо московской (остался один верный друг — Огарев, да и тот далеко). Герцену нужен круг знакомых, единомышленников, людей, определяющих судьбы Европы, но в него можно войти только на равных.
Его многочисленные таланты, блестящее владение тремя языками, глубокое понимание новых политических и литературных веяний, восприимчивость разных культур, богатство, наконец, давали ему все основания для того, чтобы в будущем сыграть заметную роль на форуме европейских амбиций.
Париж привлекал, поглощал, и жалко было его оставить. «Париж — центр, выезжая из него, выезжаешь из современности», — настаивал Герцен в «Письмах». И тут же снижал градус преувеличенного восхищения: «Париж, что там не толкуй, — единственное место в гибнущем Западе, где широко и удобно гибнуть».
Вскоре принято решение ехать: покинуть Париж и отправиться в Италию, где небо сине и климат ласков. И где не оставит надежда поправить здоровье Натальи Александровны. Романтический образ Италии, «волшебного края» преследовал Герцена с юности. Да, в Италию, в Италию! Сомнения, конечно, есть: не будет ли там хуже? «Померанцевых деревьев и синего неба все-таки мало для жизни…» В колыбели великой культуры «вновь ничего не происходило». Но покой, «сколько-нибудь человеческая обстановка»… Этого Герцен страстно желал, продолжая свои странствования по Европе.
«Я ОБЯЗАН ИТАЛИИ ОБНОВЛЕНИЕМ ВЕРЫ В СВОИ СИЛЫ…»
О, Рим, как люблю я возвращаться к твоим обманам, как охотно перебираю день за день время, в которое я был пьян тобою!
Двадцать первого октября 1847 года Герцены наняли коляску, поставили в паспортах многочисленные штампы, разрешающие поездку в Италию (одних французских виз — четыре, собранных по разным правительственным департаментам), и двинулись в путь.
Промелькнули в памяти все те великие памятники, дворцы, мосты, соборы, вся «капризная, разнообразная архитектура», «исполненная жизни и движения», с которой так сжились они во французской столице; вспомнилась «светлая квартира» на Avenue Marigny. Ну, а дорога… О ней и сказать нечего. Нечего и сравнивать с российским благоустройством — «вся поэзия наших дорог не существует». Лошадей здесь закладывают вмиг, без мучительного ожидания, дорога — накатанная, гладкая, «шоссе — как скатерть». Даже «вечные споры о „водке“ (читай: благодарные пожертвования на „чай“. —
Доехали до Лиона. Герцен, хоть и взял себе заправило не повторять путеводители для широкой путешествующей публики, но не мог не воссоздать в «Письмах» образа города-крепости, не вникнуть в его историю с римских времен, не содрогнуться, напомнив о Лионском восстании, о трагедии 1831 года, когда разгромленное рабочее предместье города было «усеяно тысячами трупов».
Приближение к югу прибавляло путникам положительных впечатлений. Всякому, кому посчастливилось преодолеть эту приятную часть пути через альпийскую гряду, слова Герцена, может, выразят и его, читателя, настроения (и автор книги, простите за вольность, надеюсь, здесь не одинок).
«С Авиньона начинается, чувствуется, видится юг. Для человека, вечно жившего на севере, первая встреча с юной природой исполнена торжественной радости — юнеешь, хочется петь, плясать, плакать: все так ярко, светло, весело, роскошно. Прованс — начало благодатной полосы в Европе, отсюда начинаются