самым оригинальным образом. Их фамилии он методично переиначивал: Сатина называл Сакеном, а Сазонова — Сназиным. «Огарева он еще меньше любил и за то, что у него волосы были длинны, и за то, что он курил без его спроса. Но с другой стороны, он его считал внучатным племянником и, следственно, родственной фамилии искажать не мог».
Многие молодые люди вели себя крайне вызывающе и попадали на заметку полиции. Кстати, Огарев, вместе с приятелем, поэтом Владимиром Соколовским, бесшабашно распевали «Марсельезу» у стен Малого театра.
И все-таки — молодежь, могла ли она только теоретизировать, спокойно глядя на всё, что происходит вокруг?.. Время воспитывало. Поляки гремели кандалами по Владимирской ссыльной дороге, студенты пропадали в темных казематах. Герцен знал: черед за ними. Их имена уже занесены в списки тайной полиции.
«ПЕРВАЯ ИГРА ГОЛУБОЙ КОШКИ С МЫШЬЮ…»
«Рифмовать» голубые мундиры цвета «жандарм» в России давно научились. Шеф Третьего отделения — «голубой Бенкендорф», «голубая кошка» (у Герцена), ясно — метафоры тайной полиции. Здесь и нависшая опасность, и несвобода, и неминуемое преследование, в общем, вся сила карательной системы государства, готовая обрушиться на голову даже законопослушного гражданина.
Не успев покинуть университетские стены, Герцен уже намечал себе дальнейшую программу жизни. Деятельность: наука, журнал, углубленное самообразование. Отоспавшись, отъевшись, в общем, отдохнув после экзамена, сам ставит себе задачи. Слишком значительные пробелы в знаниях: следует создать собственную систему. Конечно, история и политические науки в ней на первом плане, естественные науки — на время отодвинуть. Глубже изучить Гёте: «Шиллер — бурный поток, Гёте — глубок, как море». Недурно еще усовершенствоваться в переводах. Теперь с полным основанием можно открыть Сперанского, его только что вышедшее «Обозрение исторических сведений о Своде законов»: «Велик вельможа публицист…» Сколько имен в перечне книг Александра Ивановича… Ум у него всеобъемлющий. Современному человеку столько не поднять, да и недосуг…
С Огаревым Герцен постоянно делится планами, в письмах одобряет его стремление стать поэтом, верит в его истинное призвание. Много размышляет о новых, теоретических основаниях их идей и поступков. Старые политические теории, лозунги и слова, негодные после разгрома восставших поляков, вызывают у друзей смятение. «Детский либерализм» 1826 года давно отлетел. Необходимо освоить и взять на вооружение «новую религию», социалистическое учение сенсимонистов.
Совсем скоро вся эта их потаенная, сокровенная переписка попадет в руки жандармов. Власть заинтересует пристальное и весьма подозрительное внимание Герцена к теории сенсимонизма. Он тогда ответит своим судьям: «Главное положение Сен-Симона — что за разрушением следует созидание; мне приходили эти мысли и прежде, ибо я не мог представить, чтоб человек жил токмо разрушая, что видим с реформации до революции 89 года, которая разрушала остатки общества феодального».
Мир новых отношений между людьми, идеал истинно человеческого общества, декларации об освобождении женщины со всеми необходимыми правовыми последствиями (ее равные с мужчинами права, при полном «оправдании, искуплении, реабилитации плоти» и пр.) и, главное, идея социального переустройства общества при жесточайшем сопротивлении старого западного мира действительно захватывают друзей, кажутся Герцену спасательным кругом в море захлестывающих друг друга теорий. Сколько их проработано, подхвачено, усвоено, отвергнуто… В конце концов, им вынесены заключения, которые он сформулирует в «Былом и думах»: «Сенсимонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном. <…> Социализм и реализм остаются до сих пор пробными камнями, брошенными на путях революции и науки».
Принятые как руководство к действию новые идеи друзей наталкивались на полемику прежде благожелательных оппонентов, вроде издателя «Телеграфа» Николая Полевого, видевшего в сочинениях Сен-Симона лишь «безумие, пустую утопию, мешающую гражданскому развитию». Власть рассматривала это учение жестко, «как пагубное», сбивающее молодежь с пути истинного. За «вольный образ мыслей» можно было и поплатиться.
Девятого июля 1834 года Огарева
— Как взяли? — возбужденно спрашивал Александр у камердинера Огарева, поднявшего его среди ночи.
Следовало объяснение слуги, которое сразу не доходило до Александра: часа два назад, едва Герцен покинул дом Огаревых, явился полицмейстер с квартальным и казаками, «забрал бумаги и увез Н. П.».
«…И отчего же его взяли, а меня нет?», «в последнее время все было тихо, Огарев только задень приехал…» — Герцен «не мог понять, какой повод выдумала полиция». Тем не менее в арестованных письмах и других бумагах Ника заключалась главная опасность…
Хлопоты и ходатайства Герцена за друга не дали никаких результатов. Казалось бы, не слишком осмотрительным было обращение к Михаилу Федоровичу Орлову, отвергнутому, почти изолированному от общества после 14 декабря. Славный ветеран «Союза спасения», этот могучий «лев в клетке» (по образному слову Герцена), уже почти ничем не мог помочь. Его высокое родство с приближенным к императору братом Алексеем, яростно защищавшим в тот роковой день Зимний дворец, возымело бы обратное действие. «Лев был осужден праздно бродить между Арбатом и Басманной, не смея даже давать волю своему языку». Но все же написанное им письмо своему давнему знакомцу, князю Д. В. Голицыну, и визит Герцена за ответом в генерал-губернаторскую канцелярию кое-что прояснили. Московский генерал- губернатор наотрез отказался от содействия: дело слишком важно, сам император вмешался. По высочайшему повелению уже образована следственная комиссия. Повод для ареста — какой-то праздник, пир молодежи 24 июня, где пелись антиправительственные «стихи». Герцен о нем слыхом не слыхивал. Ни Огарева, ни Герцена там не было. В тот день праздновались именины Ивана Алексеевича Яковлева, на которых они оба присутствовали. Алиби было надежным.
В главе «Былого и дум», рассказавшей об аресте Огарева, сталкивались мнения различных представителей московского общества о проявлениях протеста молодого поколения 1830-х годов и ответной реакции правительства. Герцен не раз раздумывал о нормах поведения личности в период русского «надлома» после 14 декабря. Говоря современным языком: сидеть ли тихо и не рыпаться или же действовать, помогать, противостоять беззаконию и несправедливости.
Герцен прослеживает отношение общества к ответной, репрессивной реакции правительства. Рядом с такими опальными, благородными личностями, с которыми сводит его судьба — Михаилом Федоровичем Орловым, Николаем Николаевичем Раевским, Петром Яковлевичем Чаадаевым, Герцен выводит людей иного покроя, «либералов» и вольнодумцев на словах, вроде князя В. (В. П. Зубкова), некогда оказавшегося среди выпущенных из Петропавловской крепости по декабристскому делу. Теперь он ближайший, незаменимый сотрудник генерал-губернатора, имеющий немалый вес и обширные полномочия. Дружеский визит к нему, думал Герцен, должен обнадежить и помочь.
Диалог между ними, случившийся в день жесточайшего московского пожара, в котором людская молва обвиняла поджигателей, характерен и важен Герцену идеологически: