полемики, перешедшей на страницы «Колокола», состояли в том, что юрист-«гувернементалист», проповедовавший «сильное государство и ничтожность лица перед ним», принял на свой счет укол — замечание «о доктринерах вообще» в статье Герцена «Нас упрекают» (Колокол, лист 27 от 1 ноября 1858 года). Главное, что Чичерин не мог согласиться с заявленной в статье широкой позицией Герцена об освобождении крестьян с землею: «Будет ли это освобождение „сверху или снизу“ — мы будем за него! Освободят ли их крестьянские комитеты, составленные из заклятых врагов освобождения — мы благословим их искренно и от души. <…> Прикажет ли, наконец, государь отобрать именья у крамольной аристократии, а ее выслать, — ну хоть куда-нибудь на Амур к Муравьеву, — мы столько же от души скажем: „Быть по сему“.
Из этого вовсе не следует, что мы рекомендуем эти средства, что нет других, что это лучшее, совсем нет, — наши читатели знают, что мы думаем об этом».
Последняя фраза, естественно, снимала публицистическую горячность издателя: его неприятие революций давно определено. Однако придирчивый оппонент не мог не ухватиться за резко полемическое высказывание газеты.
Статья Герцена была направлена против противников всех мастей, упрекавших издателей справа и слева, но главное — против «прямолинейных доктринеров», обвинявших «Колокол» в «легкомыслии и шаткости». Незамедлительно последовал ответ Чичерина, помещенный в «Колоколе» под заголовком «Обвинительный акт». В письме выплеснулось все негодование Чичерина против предоставления страниц лондонского издания «безумным воззваниям к дикой силе» и вообще против бесплодного критического направления.
«…Вы — сила, вы — власть в русском государстве», — комплиментарно подчеркивал оппонент исключительное положение вольной печати. А потому негоже впадать в крайности, «спотыкаться на каждом шагу», губить хорошее дело, раздувая пламя и растравляя язвы, давая только повод к усилению в России «самого дикого деспотизма» или к «свирепому разгулу толпы», — предостерегал Чичерин.
«…Единство — необходимое условие всякой пропаганды», прежний союз с либеральными сторонниками был возможен до поры, пока в действиях Александра II наблюдалась обнадеживающая последовательность, считал Герцен. «Два офицера в двух разных армиях» не могли продолжать личные отношения.
Справедливо замечено[149], что это был первый акт разъединения русской интеллигенции, взявшей в привычку (добавим мы) в острые исторические моменты решительных поворотов и сломов идеологических систем обмениваться нетерпеливыми, страстными, порой до боли разящими письмами, делающими даже бывших друзей врагами.
Глубокие споры всегда были свойственны русской интеллигенции (до и после возникновения этого термина, укоренившегося в середине XIX века). У врагов лондонского издателя всегда находился повод упрекнуть его в непоследовательности, как в случае полемики с Чичериным. Слышались и слова поддержки. От лица «значительной части мыслящих людей в России» неизвестный корреспондент протестовал против «Обвинительного акта».
Герцен не навязывал читателю своего исключительного мнения. «Переменный ветер, дующий с Невы», определял гибкую позицию издателей «Колокола», в частности, в отношении крестьянского вопроса. Они не всегда могли сказать, что надо делать, но как делать не надо, точно знали.
Забегая вперед, вкратце очертив принципы организации, композицию грандиозного издания, ставшего в России истинной «властью», справочной книгой по крестьянскому вопросу, независимым судом, пресекавшим преступления и злоупотребления, мы еще вернемся к самым ключевым вопросам, поднимаемым «Колоколом» в его историческое время. В пылу полемики отдельных лиц и политических групп детальнее определится позиция Герцена, претерпевающая изменения по мере приближения к реформе и к ее неизбежным последствиям.
…Еще шаг, и новая пропасть откроется под ногами.
Натали Тучкова вполне осознавала важность деятельной жизни близких ей мужчин. Сколько людей она перевидала, какие замечательные личности собирались вокруг Герцена и Огарева. Сколько героев и знаменитых эмигрантов! Дж. Маццини и Дж. Гарибальди, А. Саффи, Л. Блан, Г. Кинкель… Какие вдохновляющие беседы они вели, как спорили, страдали за свои утраченные отечества, как просто — жили, ели, пили, любили, строили планы… И русское паломничество в Лондон расширялось, и «Колокол» все более укреплял свое влияние. С ее цепкой памятью и недюжинными литературными способностями, пусть порой пристрастно и поверхностно, она пыталась сохранить в своих «Воспоминаниях» эти картины ушедшей жизни. Много интересных мелочей, которые напрасно многими не признаются важными. Конечно, широкого понимания масштаба событий и лиц там не обнаружится, несмотря на желание проникнуться общественными интересами и Огарева, и Герцена, ибо вся она «обращена на личное», как самая обыкновенная женщина.
Второго мая 1857 года Натали вновь заявляет о своих чувствах, садясь за письмо Александру (традиции классической литературы хорошо ею усвоены): «Зачем я не скрыла от тебя? Тебе, может, лучше было бы; — прости мне эту требовательность, неудовлетворенье, иногда всего мало… больно не слышать полного ответа; но это минуты безумия, я, могу ли я сказать, почти их победила».
Где-то на переломе весны — начала лета Натали отказывается от своих умозрительных колебаний в отношениях с Герценом — оттолкнуть, стать преданной сестрой им обоим, или же… «С каждым днем Г. все более становится мне внутренно
Самобичевание, новая жизнь искупления, терзания от тяжести нанесенного Огареву несчастья, страхи, боязнь «недостатка полной любви со стороны Герцена»; и вопросы, вопросы, сомнения: выживет ли это чувство или для него «оно слишком лишнее и поверхностное в его жизни»? Может быть, вообще любовь для него — дело второстепенное? Свое душевное смятение, называя это откровенным анализом, она поверяла дневнику. Возможно, она совсем не та женщина, которую мог бы полюбить Герцен? От него «веет холодом», и она боится этой близости, «сдержанная семьей», вечно скрываясь от всех. «Я думаю, что наша любовь — уродство. Зачем? Что же она может нового внести в нашу жизнь? Собственную семью, ребенка, который бы мне был так дорог? Да он тоже этого боится, и он прав, — это была бы гибель, новый удар самым близким!»
Середина июня приносит ей четкое понимание отношений с Герценом. В первый раз они «резко коснулись до больных мест». А как все-таки с Огаревым? И Натали остается признаться самой себе: «Я отравила его жизнь, злейший враг не мог сделать ему больше зла…» И здесь уже выражена мысль, которой она будет суеверно придерживаться всю свою жизнь: «Да, проклятие на мне…»
Отрезвление от новой любви наступило сразу. «Чего я хочу? больше любить он не может, да и я не стою. <…> Я измучила и себя, и его, мне его смертельно жаль… его любовь мне являлась благороднее, выше, но это было только минутное увлеченье — зачем я так мало его знала, зачем я так много от него ждала?» — записала она 14 июля 1857 года.
Восьмого августа Тучкова продолжала исповедальный анализ, поверяя дневнику свои возвращающиеся сомнения: «Были светлые минуты и опять мученье… <…> я не сумела быть матерью этим детям? <…> Он не умеет любить, это вспышка, увлеченье, эта не та глубокая, чистая любовь,