Отъезд Гервегов не отменял общих проблем семьи. Герцен судорожно искал выход. Где обосноваться, как жить дальше?
Отправиться в Испанию? Не сложилось. И в Ницце тоже нельзя оставаться. Высылают. Очень уж не пришлось ко двору французское издание его брошюры «О развитии революционных идей…». Сардиния изгоняет: «…человеку, навлекшему на себя высочайший гнев Николая Павловича», здесь не место. Книги, его книги — всему виной. Возможно, далекая Америка? Но ведь верно говорится: «Страна забвения».
Лишение Герцена всех прав российского состояния — как гром среди ясного неба… Объявленному царским указом «государственным преступником» дорога домой заказана навсегда. Стоит подумать о натурализации в одной из европейских стран. В Швейцарии Герцена привлекает возможность быть ближе к России и «вступить в союз со свободными людьми Гельветической конфедерации». К тому же обстановка в стране кажется ему наиболее нравственной для воспитания детей. В эту переломную пору его особое внимание — к их судьбам. Они во что бы то ни стало должны оставаться русскими. И не только. «…Я хочу со временем, — пишет он сыну Саше, — видеть тебя идущего по дороге, по которой я шел 25 лет». Это и есть служба «на пользу России словом и делом». (Теперь, когда эмиграция стала неотвратимой, он размышляет: «Что я сделал бы в России с железным намордником?»)
Чтобы утрясти непростой вопрос о гражданстве, немалое время уделяется хлопотам и отлучкам из дома. В начале июня 1851 года, перед поездкой в Швейцарию, Герцен оказывается в Париже. Для него это передышка, возможность успокоиться, в чем убеждает его в своих письмах и Наталья Александровна. Он откликается: «Я так привык себя считать под каким-то фатумом, что даже принимаю и светлое». Для него время разлуки — это возможность собраться с мыслями, поговорить в письмах жене о себе и об их будущем: «Я думаю, ты права, мы должны были сплавиться, сделаться необходимостью друг для друга… страшный опыт показал иное, но, может, он победится. <…> Я ведь был ужасно молод, чист даже по-детски во многом до этой страшной осени, тут я переродился и стал вовсе не так прост и прям, как прежде, я чувствую, что я стал зол, скрытен, постоянно присущее чувство великого оскорбленья, как дрожжи, бродит и мучит. — Ты скажешь, что я опять все говорю о себе, да о себе. Да о чем же, друг мой, говорить мне с тобою, как не об нас». В другом письме жене он вновь подвергает анализу (что делал не раз и в России) свой меняющийся характер: «Есть люди, рожденные с силой, с светлым взглядом, с энергией, — натуры, полные надежд, лучезарные — они не вырабатывают
С надеждой, что «рубец, нанесенный прошлым годом, изгладится», он пытается начать выстраивать заново рухнувшую семейную жизнь и 22 июня пишет ей: «Да, соединимся на великом деле воспитанья… Но только я ему (Саше. —
Проходит всего несколько дней до 28 июня. Встреча в женевском кафе с Николаем Сазоновым, отметившимся дружбой с Герценом еще со времен московских юношеских пирушек, резко меняет его настроение. Притом что слухи все более распространяются в посторонней среде, а близкие люди, вроде М. К. Рейхель, обходят острые углы, Герцен узнает от Сазонова подробности его разрыва с Гервегом. Стоит открыть «Былое и думы» и привести этот разговор о тайне, которую совершенно равнодушно, за стаканом вина, «из дружеского участия», «будто это самое обыденное дело», преподносит Герцену Сазонов.
— Да с чего же ты вообразил, что она хочет ехать — неужели ты веришь, что я могу пускать или не пускать?
— Ты принуждаешь ее, — разумеется, не физически,
— Это гнуснейшая клевета! — вскрикнул я.
—
„Итак, — повторял я сам себе… — вот чем оканчивается наша поэтическая жизнь, — обманом и, по дороге, европейской сплетней… Ха, ха, ха!.. Меня жалеют, меня берегут из пощады, мне дают вздохнуть, как солдату, которого перестают сечь и отдают в больницу, когда пульс слабо бьется, — и усердно лечат — для того чтоб додать, когда окрепнет, вторую половину“. Я был обижен, оскорблен, унижен».
Вот здесь отчеркнута первая черная линия предательства «смертельного друга»: «подл не факт, подл обман». Сомнению подвергалась репутация Натали, и все более разгоралось «желание мести» неуёмному врагу. Герцену требовалась, наконец, правда и только правда, и прежде всего от самой Натальи Александровны.
Жизнь страшна, что решительно не на что опереться.
В письме жене, написанном ночью того рокового дня, 28 июня 1851 года, Герцен не стремится скрыть ни своего отчаяния, ни даже гнева, ни своего нового недоверия Натали: «Что со мною и как, суди сама. Он все рассказал Саз[онову]… Такие подробности, что я без дыханья только слушал. Он сказал, что „ему жаль меня, но что дело сделано, что ты упросила молчать, что ты через несколько месяцев,
Спустя несколько дней Наталья Александровна отвечает. Отрывок ее несохранившегося письма Герцену — в «Былом и думах»: «Лучше мне умереть, вера твоя разрушена, каждое слово будет теперь вызывать в тебе все прошедшее. Что мне делать и как доказывать? Я плачу и плачу!»
Ее желание остаться с семьей, несмотря на страстное желание быть с Гервегом, прочитывается во всех ее последних письмах возлюбленному. Она оставляет для себя лишь мечту увидеться с ним во что бы то ни стало, может быть, через несколько месяцев, может, через год… Об уходе из семьи речи нет.
Настроение Герцена в одиноком блуждании по миру — Париж, Фрибур, Муртен, Шатель не придает ему особых надежд на будущее. Вопреки «общему» частная жизнь идет под гору. Наталья Александровна остается в Ницце, даже не предложив Герцену вместе посетить новую родину «тяглового крестьянина» сельца Шатель, завоеванную мужем с немалым трудом. После отказов натурализовать его в Женевском кантоне и отступнического поведения Дж. Фази, с помощью новых знакомых — К. Фогта и Ю. Шаллера, президента Фрибурского кантона, дело решилось внесением взноса в 1500 франков шательской общине, некоторыми финансовыми обязательствами и «свидетельством о доброй нравственности», выданным ниццким бургомистром 2 мая. Так 1 июля 1851 года русский надворный советник перешел в тягловые крестьяне и оказался среди новых своих соплеменников на празднике торжественного вхождения в гражданство, сопровождаемом всеобщим неумеренным возлиянием, о чем не без юмора потом вспомнил в «Былом и думах»[116].
Герцен совершенно переменился в последние полгода. Злоба и тоска, как он выразился, «разъедают». Чувствуя отчаянное состояние мужа, Наталья Александровна снова старается его успокоить, и слова из полученного им письма нельзя назвать не банальными: «…если б у меня были крылья!., как бы полетела я к тебе!..»
В яростном стремлении одержать верх над противником Гервег заходит слишком далеко. В это время Эмма внезапно возвращается в Ниццу с напутствием мужа: «Пусть чувствуют, что у