и матерей, а детей забирали в детские дома, меняли им фамилии, навсегда лишали семьи! Как же мне быть? И я решила выждать, ждать своей судьбы.
Кругом разверзалась земля, и не оставалось надежды на спасение. Как можно было жить в эти месяцы, когда и дома, и в университете меня окружало одно и то же — аресты, «враги народа», всеобщий страх? Как можно было есть, пить, спать, учиться, заботиться о Леше и маме в ежеминутном ожидании какой-то еще более страшной катастрофы? Каждый день, укладываясь спать, я молилась неизвестно кому, чтобы за мной не пришли ночью. Я взяла честное слово с Женечки, что, если меня арестуют, она заберет Лешу и вырастит его.
А в университете ежедневно гремели комсомольские собрания, на которых жены публично отказывались от мужей, дети — от отцов и матерей, сестры — от братьев. Кто не отказывался, тому грозили исключения, кары! Мало кто находил в себе мужество устоять. Люди были раздавлены нравственно, и не только самим фактом утраты близких, превращения их во «врагов народа», но и страшной общественной атмосферой, неумолимым «общественным мнением» и необходимостью сносить все молча, ни с кем не делясь — это было опасно. Система доносов, подглядывания, подслушивания царила во всех углах нашего некогда милого истфака. Теперь господствовало мрачное молчание или наигранно деловые разговоры о лекциях и экзаменах. Ближе к лету арестовали Рувима, и он исчез на долгие годы.
Я старательно училась. Теперь мне надо было скорее кончить истфак, устроиться на работу, чтобы иметь заработок. Завершался четвертый год моей учебы.
Но даже в том адском бедламе, в котором я жила, находились люди, сохранявшие ясную голову и трезвый взгляд, сумевшие остаться достойными и мужественными перед лицом разыгравшихся трагических событий. Среди наших товарищей-коммунистов были и такие, кто старался смягчить и разрядить невыносимую атмосферу, помочь пострадавшим хотя бы морально, добрым словом, вместо того, чтобы кричать «ату». С признательностью вспоминаю я старшего товарища коммуниста Колю Кубанина (пропавшего потом на войне), демонстративно здоровавшегося за руку при встрече со всеми, оказавшимися «вне закона», а порой успокаивавшего их тем, что приговора еще нет, что судьба их близких еще не решена; Гришу Шокина, взрослого, рябоватого мужчину, чем-то напоминавшего чеховского Епиходова, который у всех на виду стоял со мной, Славой, иногда разговаривал, ходил провожать нас домой.
С глубокой благодарностью вспоминаются и те люди, что волею судеб оказались в этот момент во главе нашего истерзанного факультета, — Зоя Васильевна Игумнова и наш сокурсник, ее заместитель по учебной части Вася Чивилев. Испытывая страшное давление сверху, они тем не менее, ловко лавируя, где осторожностью, где хитростью вели потрепанный в бурях, притихший корабль нашего факультета через шхеры и подводные камни, спасая его от полной катастрофы. И спасли, выведя в конце концов на безопасное место без особых потерь: никто не был исключен из университета (кроме арестованных), все как-то уцелели в этой буре.
Нашлись добрые люди и для меня лично. Когда Эльбруса арестовали, я сначала никому на истфаке об этом не рассказала, пользуясь тем, что его взяли не из дома и без обыска. Это давало мне повод делать вид, что может быть, его вовсе не арестовали, а используют в каком-то деле. Но время шло и я в конце концов решила сообщить об этом профоргу нашего курса, ныне покойному Мише Шарову (впоследствии известному журналисту-международнику). Миша дружил со мной (я была профоргом группы и находилась в его ведении) и, как потом он говорил, даже был в меня немного влюблен. На мое сообщение он отреагировал спокойно, сказал, чтобы я никому больше об этом не говорила, а, если кто будет спрашивать, отвечала бы, что ничего неизвестно и, возможно, он где-то в командировке. Однако наш парторг Исай Динерштейн, пронюхав где-то о моих делах, вызвал меня и стал настаивать на публичном «отречении», угрожая что в противном случае после окончания истфака, мне не получить работы. Пришлось опять идти к Мише, который сказал, что раз я не член партии и не комсомолка, а всего лишь член профсоюза, то и «подвластна» только ему, так что, если Исай будет ко мне приставать, чтобы я переадресовала его к нему. Я так и сделала. Между ними произошел крупный разговор, но Динерштейн от меня отстал. Мне потом всегда с благодарностью вспоминались люди, оказавшиеся достаточно самостоятельными и смелыми (а для этого тогда нужна была смелость!), чтобы совершать эти скромные подвиги.
Добрые люди помогали мне и дома. М.Г.Багратион, пользуясь тем, что комната Эльбруса не была опечатана, добывала оттуда краски, дорогую бумагу и потихоньку продавала их, отдавая мне столь необходимые деньги. Друзья Эльбруса — Толя Шпир, В.С.Резников, С.М.Чехов и другие, когда их вызывали в НКВД и допрашивали об Эльбрусе, все говорили о нем самое хорошее. Неожиданно вдруг объявился Гаврюшка. Хотя я его сразу предупредила о своем положении и о том, что лучше ему обходить меня подальше, и хотя у него уже была в это время жена, он снова зачастил ко мне, предлагал деньги (я, конечно, не брала), приносил Леше игрушки, звал меня в кино и театры, повторял мне, что если Эльбрус не вернется (а это было тогда нормой), то он готов все бросить и жениться на мне, так как по-прежнему меня любит. Я меньше всего помышляла о таком исходе, но его преданность и бесстрашие меня трогали. В эту тяжелую весну началась моя настоящая, на всю жизнь дружба с Женей, когда я до конца почувствовала в ней самого близкого друга, сестру по духу. Они с Изой и Николаем жили в тот год в небольшой комнате на станции Лось, где им удалось прописаться. Но работала Женя в Москве, в пединституте, преподавала английский язык, а Николай был архитектором в Мострамвайтресте. Я часто ездила к ним с Лешенькой, которого все они обожали: он и в самом деле рос прелестным мальчуганом, хорошеньким и умным. Женя часто бывала у нас. Во время сессии, когда Леша не давал мне заниматься, Женечка по целым дням сидела с ним, пока я готовилась к очередному экзамену. Если бы не она, не сдать бы мне экзамены за четвертый курс все на «отлично». Последний — по новейшей истории — я сдавала со страшнейшей зубной болью, но все же сдала и прибежала домой счастливая, после чего пошла рвать зуб. Так закончился мой четвертый курс на истфаке.
В мае или начале июня Сталин, как обычно, разразился речью на тему о перегибах и нарушениях законности в борьбе с «врагами народа». Как будто бы ничего об этом не зная, он возмущался «тройками», без суда и следствия выносившими смертные приговоры, осуждал озверевших следователей и неправедных судей, требовал «восстановления законности».
«Железный нарком» Ежов был снят как главный виновник перегибов, а на его место назначен никому тогда не известный Л.П.Берия, которому как-будто предстояло ликвидировать эти «перегибы». Так или иначе, массовые аресты к лету прекратились, и, хотя почти никого не выпускали, все же появились какие-то смутные надежды неизвестно на что, хотя бы на то, что можно будет узнать, что с Эльбрусом.
Для начала пришлось подумать о том, чтобы вывезти Лешу на воздух. Денег не было. Женечка с Изой дали мне пятьсот рублей (теперешние пятьдесят рублей) и подыскали в Лоси малюсенькую комнату с крошечной, обвитой плющом террасой, куда и переехали мы с мамой и сыном. Я подала запрос на Эльбруса и ждала ответа. Так прошло знойное лето 1938 года. Лешенька вырос, окреп, ему был год и два месяца, но он еще не ходил. За лето я не отдохнула, так как почти ежедневно моталась в Москву за продуктами. С тоской ждала, что принесет осень. Жизнь казалась мне конченной, будущее — туманным.
И вот вечером 28 августа, приехав днем из Москвы, усталая и грустная, я лежала на своей маленькой терраске. Лешенька уже спал в комнате, мама тоже. Сквозь зелень плюща просвечивал свет верхней лампы, вокруг которой кружилась мошкара, было часов десять вечера. Невеселые думы роились в моей голове. Вдруг у крыльца зашуршал песок, зелень над крыльцом раздвинулась и из нее показался Дима. Я испуганно вскочила с дивана: первой глупой мыслью было, что за мной приходили и оперы заставили его отвести их сюда. Но он только махнул на меня рукой и тихо сказал: «Едем домой, там Эльбрус пришел». От неожиданности я села снова на диван и заплакала. Он меня погладил и стал торопить: «Поздно, опоздаем на поезд». Вышла мама. Я наскоро оделась, и мы бегом побежали по темной улице к станции. Дима на ходу рассказал мне, что Эльбрус пришел домой совсем больной, страшный, опухший, с бородой, что они его сразу не узнали, что он был голоден, но ничего не мог есть, кроме манной каши, которую ему сварила Соня, что он поел и ждет меня. Я тихо плакала, от горя или от радости. Дима деликатно меня утешал. За всем этим лишь к двенадцати часам ночи мы добрались до дома. Так закончились эти страшные восемь месяцев моей жизни, оставившие в ней след навсегда. А ведь мне еще повезло. С Эльбрусом всегда было так: в последний момент, на краю гибели судьба вдруг щадила его.
Но мужчина, который встретил меня у порога нашей комнаты, совсем не походил на Эльбруса, это был чужой, незнакомый человек. С бледным, как бумага, одутловатым лицом, обросшим неровной, длинной и густой черной бородой, с опухшими ногами, едва входившими в просторные домашние туфли, с тусклыми,