И разговоры с хозяевами «зуб за зуб», и взрывы ребячьего озорства, и страстные молитвы-жалобы, и горячие неясные мечты где-нибудь в темном углу церкви — все это было способом отстоять себя, свою личность в этой обезличивающей, мутной жизни.
А свою пытливость к миру он мог удовлетворять тоже своеобразно, когда стояние за всенощной ему удавалось заменять прогулками под зимними звездами среди пустынных улиц города: можно было смотреть в окна нижних этажей, если они не очень замерзли и не были занавешены изнутри.
«Много разных картин показали мне эти окна: видел я, как люди молятся, целуются, дерутся, играют в карты, озабоченно и беззвучно беседуют, — предо мною, точно в панораме за копейку, тянулась немая, рыбья жизнь». А у Сергеевых он жил «в тумане отупляющей тоски», там «застывшее однообразие речей, понятий, событий, вызывало только тяжкую и злую скуку».
Иногда он думал: надо убежать! «Но стоит окаянная зима, по ночам воют вьюги, на чердаке возится ветер, трещат стропила, сжатые морозом, — куда-убежишь?»
Весной он убежал. Стыдясь вернуться к бабушке, которой он обещал «потерпеть, пока окрепнет», Горький не пошел домой, а стал жить на набережной широко разлившейся весенней Волги, питаясь около крючников и ночуя с ними на пристанях.
Там он нашел себе и новое место.
Он поступил «младшим посудником» на пароход. «Добрый», в то пароходство, где еще отец его работал столяром.
В прежние времена осужденные на каторгу или ссылку в Сибирь шли этапом по знаменитой «Владимирке» — шоссейной дороге из Москвы во Владимир. С проведением в 1862 году железной дороги из Москвы на Нижний этот путь частью заменил арестантам их старинное этапное движение: теперь они направлялись по железной дороге на Нижний, а оттуда по Волге, Каме, Тоболу — на баржах.
Пароход «Добрый», на который удалось поступить Горькому, тянул за собой «арестантскую» баржу и делал рейсы: Нижний — Пермь, неделя — туда, неделя — обратно.
Горький так вспоминает свою жизнь на «Добром»:
«Наш пароход идет медленно, деловые люди садятся на почтовые, а к нам собираются все какие-то тихие бездельники. С утра до вечера они пьют, едят и пачкают множество посуды… моя работа — мыть посуду, чистить вилки и ножи, я занимаюсь этим с шести часов утра и почти вплоть до полуночи… За пароходом на длинном буксире тянется баржа… она прикрыта по палубе железной клеткой, в клетке — арестанты, осужденные на поселение и в каторгу… На барже тихо, ее богато облил лунный свет, за черной сеткой железной решетки смутно видны круглые серые пятна, — это арестанты смотрят на Волгу».
К массе уголовных, переправляемых таким образом, в эти годы присоединяли большое количество политических, так как царское правительство, испуганное движением революционных народников, в 70-х годах применяло против них самую жестокую расправу.
Революционеров убивали при «попытках к бегству», вешали по суду и без суда, отправляли десятками и сотнями на каторгу и в ссылку в самые далекие углы Сибири, особенно после «высочайшего повеления» 24 мая 1878 года и других актов самодержавия, которые В. Короленко назвал «законами о беззаконии».
Летом 1880 года, в первое лето службы Горького пароходным посудником, проследовал на арестантской барже «Доброго» и Короленко, как политический преступник, в сибирскую ссылку.
2
На этом новом месте, на пароходе «Добрый», Горькому посчастливилось: непосредственный его начальник, пароходный повар, стал его «первым учителем».
Горький не раз указывал на ту благотворную роль, которую сыграл в его жизни повар парохода «Добрый» — гвардии унтер-офицер Михаил Акимович Смурый.
«Он возбудил во мне интерес к чтению книг, — писал Горький. — У Смурого был целый сундук, наполненный преимущественно маленькими томиками в кожаных переплетах, и это была самая странная библиотека в мире».
Эккартсгаузен лежал рядом с Некрасовым, Анна Радклиф — с томом «Современника», тут же были журнал «Искра» за 1864 год, «Камень веры» и книжки на украинском языке.
Страстный любитель книги, Смурый, однако, плохо разбирался в ней. Больше всего у него было книг XVIII века, тех уже никому не нужных книг, которые подсовывали малограмотному читателю жуликоватые продавцы.
Все это без особого выбора Смурый заставлял Горького читать ему вслух. И столь бескорыстна была его воодушевленная приверженность к книге, что он и у Горького возбудил сильнейший интерес к чтению, заставил его «убедиться в великом значении книги и полюбить ее».
Среди книг Смурого попадались и произведения классической литературы. Так, потрясающее впечатление на чтеца и на слушателя произвела повесть Гоголя «Тарас Бульба».
Бывало и так, что вкусы их резко расходились. Лубочное «Предание о том, как солдат спас Петра Великого», сначала весьма понравившееся Горькому, было подвергнуто поваром в буквальном смысле уничтожающей критике, книга была смята и выброшена им за борт парохода.
Осенью 1880 года Горький вынужден был вернуться к чертежнику Сергееву.
Помимо внушенной Смурым тяги к чтению, жизнь на пароходе в это первое лето его службы дала Горькому многочисленные и значительные впечатления о людях. «Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев в это время скука стала гуще».
Встреча со Смурым оказала глубокое влияние на жизнь Горького. Страсть к чтению с тех пор не оставляла его. Вернувшись на службу к Сергееву, он стал теперь читать все, что попадалось под руку.
Эта страсть принесла ему и небывалые наслаждения и много тяжких обид. В доме Сергеева чтение преследовалось как вредное занятие. С большим риском доставая книги, Горький забирался на чердак, в сарай, пытался читать ночью при свете луны или самодельного светильника — свечи были для него недоступной роскошью.
Что же читал Горький?
В ту пору общественные библиотеки были завалены особой литературой, имевшей в провинции огромный успех: то были «авантюрные» романы преимущественно французских писателей.
Естественно, что когда Горький-подросток дорвался до книги, то первой же книгой, полученной им из общественной библиотеки Нижнего, был один из таких романов — «Трагедии Парижа».
«Это был роман Ксавье-де-Монтепена, длинный, как все его романы, обильный людьми и событиями, изображавший незнакомую, стремительную жизнь… Сразу возникло настойчивое желание помочь этому, помешать тому, забывалось, что вся эта неожиданно открывшаяся жизнь насквозь бумажная; все забывалось в колебаниях борьбы, поглощалось чувством радости на одной странице, чувством огорчения на другой».
Романы такого характера пленили мальчика несходством изображенной там жизни с жизнью окружавшей его среды. Он вспоминал: «Горшки, самовары, морковь, курицы, блины, именины, похороны, сытость до ушей и выпивки до свинства, до рвоты — вот что было содержанием жизни людей, среди которых я начал жить».
А романы, пленившие Горького неукротимой энергией своих героев, превратностью их судеб и стремительным движением событий, показывали иную жизнь — жизнь больших желаний и чувств.
Разумеется, эти «герои» были надуманы, и «подвиги» они совершали фантастические. Но романы эти говорили впечатлительному мальчику, задыхавшемуся в атмосфере «свинцовых мерзостей жизни», о каких-то других людях, сильных и смелых.
И Горький вспоминал позднее:
«Рокамболь учил меня быть стойким, не поддаваться силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому делу». «И, мальчишка, задерганный дурацкой работой, обижаемый дурацкой руганью, я давал сам себе торжественное обещание помочь людям, честно послужить им, когда вырасту».