Самойлов, вообще чем дальше, тем больше, не любил большой город с его суетой, беспрерывными телефонными звонками, отсутствием моря или леса и своей постоянной зависимостью от конъюнктуры событий, здесь происходящих, на которые он, как один из первых поэтов, обязательно должен был реагировать. Он ощущал органическую потребность быть подальше от суетной и бестолковой столичной жизни с ее важными, на первый взгляд, но не имеющими отношения к поэзии событиями. К нему полностью могут быть отнесены строки Иосифа Бродского из «Писем римскому другу»:
Давид Самойлов и жил «в провинции, у моря», найдя наиболее удобную для себя форму внутренней эмиграции. «Я выбрал залив», – пишет он сам о себе. Пожалуй, именно здесь и происходит его главный личностный и поэтический водораздел с Борисом Слуцким. Тот всю жизнь старался быть как можно ближе к центру событий, жадно впитывал в себя все последние новости, стараясь все время быть в курсе происходящего. Его стихи почти всегда неразрывно связаны с конкретными политическими событиями, переживаемыми нашей страной: «В то утро в мавзолее был похоронен Сталин», «Покуда над стихами плачут», «Евреи хлеба не сеют», «Я строю на песке». Эти и многие другие стихи его поражают прицельной точностью беспощадных жестких формулировок, острой актуальностью и незамедлительной быстротой реакции. На этом фоне стихи Давида Самойлова кажутся мягкими, порой совсем неактуальными. В них часто как бы отсутствует личная позиция автора (как, например, в одном из лучших его стихотворений «Пестель, поэт и Анна»). Самойлов избегает жестких форм и формулировок, поэтических силлогизмов, внешней экспрессии стиха. При внимательном чтении, однако, убеждаешься, что поэтическая ткань его стихов гармонична и неразрывна, и негромкие, казалось бы, откровения поражают своей глубиной:
Или:
Одной из главных особенностей стихов Давида Самойлова является присутствие воздуха в его стихах, ощущение удивительной музыкальной гармонии их звучания. Секрет этого остается непонятным. Это прозрачная пушкинская гармония не «поверяется алгеброй». При всем очевидном несходстве эпох, лексики, судеб и характера поэтических талантов, как это некоторым ни покажется странным, звонкие самойловские стихи более всего сродни пушкинским. Их сближает, помимо прочего, их легкость и кажущаяся простота.
Не менее важным параметром, связывающим напрямую поэзию Самойлова с пушкинской, можно считать то постоянное ощущение улыбки, которое присутствует у Самойлова даже в самых серьезных стихах – явление вообще достаточно редкое и потому особенно ценное в русской поэзии: «Все это ясно видел Дибич, но не успел из дома выбечь», или: «По ночам бродил в своей мурмолочке, замерзал и бормотал, – нет, сволочи! Пусть пылится лучше – не отдам». Не говоря уж о его таких поэмах, как «Дон-Жуан» или «Юлий Кломпус». Помню, как после первого прочтения озорной поэмы «Юлий Кломпус» в Москве, куда он привез ее из Пярну, Дезик сказал мне: «Сам не знаю, как она у меня выскочила. Время было самое неподходящее. Понимаешь, Петя болеет, Галя – черная, денег нет, а из меня, как назло, прет эта поэма. Ну что ты будешь делать!» Действительно, по свидетельству Галины Ивановны, «Юлий Кломпус» был написан во время второй Петиной реанимации, когда ночью до приезда реаниматора родители попеременно держали тяжелый водопроводный шланг, из которого наскоро соорудили дыхательную трубку для Пети.
Может быть, именно поэтому Самойлову всю жизнь ближе других оставались светлые, несмотря ни на что, образы гениальных Шуберта и Моцарта: «Шуберт Франц не сочиняет: как поется – так поется». Или: «Но зато – концерт для скрипки и альта!» Солнечная поэтическая натура Давида Самойлова была прямым продолжением его могучего жизнелюбия, побеждающего болезни. Помню, как-то в Пярну его вместе с нами пригласили в «генеральскую» финскую баню, стоявшую на берегу реки. Войдя в роскошный, устланный оленьими шкурами и увешанный рогами и светильниками предбанник, мы обнаружили посреди него огромный стол, уставленный до отказа разнообразными бутылками и закусками. Все, покосившись на стол, прошли дальше в раздевалку, а Дезик сел и сказал: «Я, вообще-то, баню не люблю. Я бы лучше сейчас отдохнул и чего-нибудь выпил».
Что же касается политизированной декларативной эстрадной поэзии, ставшей столь модной в начале 60-х и снова набирающей силу в наши дни, то Самойлов ее откровенно не любил, не считая ее явлением поэтического ряда. С горечью говорил он мне при последней встрече в Москве, у него дома на Астраханском, о мутной волне политизированной поэзии, которая поднимается сейчас, о конъюнктурных однодневках, звучащих с эстрад, о том, что действительная поэзия становится не нужна в наш публицистический период, жадный до сенсаций и разоблачений. При всем том Самойлов всегда был подлинно русским поэтом с государственным сознанием того ушедшего поколения, которое кровью своей на полях самой кровавой войны в истории человечества заплатило за право на это сознание.
Во всем остальном же, впрочем, он был совершенно русским, а не «русскоязычным», как его стараются представить идеологи литературной «черной сотни», писателем. Неслучаен в связи с этим его живой интерес к российской истории. Исторические стихи и стихотворные драмы Давида Самойлова – тема отдельного исследования. Во всех своих исторических произведениях он концептуален. Это не красочные иллюстрации к минувшим событиям былого, а как бы опрокидывание их в проблемы сегодняшнего дня. Наиболее яркий пример этого – поражающая своим лаконичным изяществом поэма «Струфиан», в которой императора Александра Первого похищают из Таганрога инопланетяне. Фантастический современный фон, возникший в поэме на основе рассказов и лекций одноклассника Дезика, известного «тарелочника» Феликса Юрьевича Зигеля, совсем не случаен. Он подчеркивает актуальность проблем государственного переустройства бунтующей многонациональной империи. И в челобитной, подаваемой государю Федором Кузьминым, легко угадывается современная программа сторонников «патриотической России»:
В стихотворной драме «Меншиков» тупая махина государства ломает все нормальные человеческие чувства, и прежде всего любовь Сапеги и Марии Меншиковой. Историческая поэма «Сон о Ганнибале», посвященная, казалось бы, семейной драме знаменитого предка Пушкина, на самом деле посвящена сложным, всегда актуальным проблемам любви и взаимного понимания близких людей. «Он заплатил за нелюбовь Натальи» – это уже о Пушкине и обо всех нас. Поэмы Самойлова, как правило, коротки. Для них характерно стремительное развитие сюжетов и характеров героев. Композиция – редкий дар. Давид Самойлов владел им в совершенстве, что еще раз обличает в нем мастера. Он, кстати, сознавал это и не без гордости говаривал: «Ну, уж сюжетом-то я владею».
Поразительна художественная ткань этих поэм, где реплики героев органично сплетаются в строке с описанием происходящего на сцене: «Дон-Жуан, Чума! Холера! (Треск, гитара, мандолина!) Каталина! Каталина! (Входит.) Что вам, кабальеро?» Предельно точны изображения: «Доныне эту вязку я помню под рукой и грустную развязку с искательницей той». Что же касается истории, то и в поэмах, и в емких исторических стихах («Смерть Ивана», «Конец Пугачева») автора привлекали прежде всего нравственные проблемы, связанные с поступками героев, соотношение государственной необходимости и христианских заповедей. Все беды «Смутного времени» на Москве происходят «потому, что маленьких убивать нельзя!». Показателен в этом отношении и диалог Ивана Грозного с обреченным на мучительную смерть холопом:
Почти все поэмы Самойлова, от «Снегопада» до «Кломпуса», так же, впрочем, как и стихи, во многом биографичны. Даже когда автор пишет о легендарном мастере Средневековья Вите Ствоше, в конце жизни отправившемся в Нюренберг и «запропавшем по дороге», он