двух неразличимых, как близнецы, тоталитарных идеологий: «Свергнем гнет буржуазного государства богачей, разобьем цепи, выведем Германию из нужды, уничтожим врагов!» Разница была только в именах вождей и врагов да в терминах. Главный ритм, под который росли и крепли и фашистская Германия, и ленинско-сталинская Россия, это ритм «смелого бодрого революционного марша». Не зря в качестве эпиграфов к статье Фрумкин приводит рядом знаменитую строчку из «Левого марша» Владимира Маяковского: «Разворачивайтесь в марше» и весьма примечательную фразу одного из нацистских главарей Альфреда Розенберга: «Немецкая нация наконец-то готова найти свой жизненный стиль. Это стиль марширующей колонны». Под таким заявлением охотно подписался бы и сам усатый «вождь всех времен и народов». Мне на память приходят другие, не менее характерные строчки из любимого мною Маяковского:
И музыканты обоих режимов изо всех сил давали требуемый марш. Мы уже упоминали в первой главе, что революционные марши были далеки от традиции русских народных песен. Дореволюционная Россия по этой части безнадежно отставала от Европы. Более того, как справедливо подчеркивает Фрумкин, русские композиторы нередко прибегали к ритму марша, чтобы показать силу чужую, «нерусскую», враждебную. Вспомним «Марш Черномора» у Глинки, «Половецкий марш» у Бородина в «Князе Игоре» или фашистский марш из Пятой симфонии Шостаковича.
Советская же Россия в самое короткое время стала крупнейшим мировым экспортером воинственных революционных маршей, ведущей маршевой державой мира. Советский Союз, гитлеровская Германия и Италия Бенито Муссолини, по существу, вместе с середины 30-х годов стали активно создавать международный человеконенавистнический интонационный стиль тоталитаризма.
Не случайно во всех этих трех странах сразу же началась непримиримая борьба с фокстротом, танго, джазами и другими безыдейными «штатскими» буржуазными ритмами. Я уже упоминал, как в конце сороковых в нашей школе на вечерах строжайше запрещалось играть фокстроты и танго, и в первую очередь растленный «Гамбургский фокстрот». Взаимный обмен песнями облегчался не только общностью интонации, но однотипностью словесной риторики. Так, любимая мною с детства песня: «Мы шли под грохот канонады», которую мы дружно распевали в пионерских лагерях, на стихи Михаила Светлова, оказалась русской версией немецкой солдатской песни времен Первой мировой о гибели юного трубача- гусара. Фашисты сделали из нее свою печально известную «Песню о Хорсте Весселе». Наш знаменитый «Авиамарш», написанный в 1920 году в Киеве авторами-евреями поэтом Павлом Германом и композитором Юлием Хайтом и в 1933 году официально утвержденный авиационным маршем ВВС РККА, также был сразу же приспособлен нацистами, которые даже слова особенно не меняли и пели его с припевом: «Und hoher, und hoher, und hoher» («Все выше, и выше, и выше»).
Как отмечает Владимир Фрумкин, мелодия бодрого марша советских ВВС послужила мелодической основой еще одной известной фашистской песни: «Дрожат одряхлевшие кости», текст которой был написан восемнадцатилетним Гансом Бауманом в 1932 году:
Кстати сказать, после падения гитлеровского рейха уже упомянутая песня Радина «Смело, товарищи, в ногу», снова вернулась «на круги своя» и стала официальным партийным гимном Социалистической единой партии Германии, который с энтузиазмом распевался делегатами всех партийных съездов. О фашистском прошлом этой песни там старались не говорить. Ну как тут не вспомнить весьма актуальную для нас недавнюю историю с официальным гимном России, трижды перелицованным из гимна ВКП(б) и СССР!
День 9 ноября, годовщина начала Холокоста, однажды застал меня в Берлине. В этот день по телевидению выступали канцлер и президент ФРГ, посвятившие свои речи памяти об этом трагическом событии. Вечером мы стояли с моей давней знакомой актрисой Таней Куприяновой на тротуаре центральной улицы Западного Берлина Курфюрстендамм неподалеку от станции Зоо. Накрапывал мелкий, по-осеннему холодный дождь. Многотысячная демонстрация, вооруженная зонтами, медленно и молчаливо двигалась мимо нас. Шли, подняв транспаранты, большие группы студентов. Ехали на своих передвижных тележках инвалиды, зябко подняв воротники своих дождевых курток. Матери везли в колясках младенцев. Татьяна, в отличие от меня, хорошо знавшая немецкий, спросила у молодого светловолосого парня, что происходит, и он, остановившись около нас, неторопливо и спокойно стал объяснять, что демонстрация посвящена памяти жертв Холокоста. «Это позор Германии, который не должен быть забыт, чтобы не было повторения». С грустью подумал я о том, что немецкая нация нашла в себе силы и мужество публично покаяться в преступлениях гитлеризма. А мы? Разве мы покаялись в не менее тяжких злодеяниях сталинского времени?
Через пару недель после этого в Амстердаме, где у меня был авторский вечер в русском кафе «Обломов», я около двух часов простоял в огромной очереди перед домом Анны Франк. Тоже шел дождь и не менее холодный, но очередь все прибывала. Белые и черные, юные и пожилые, японцы и американцы терпеливо ждали, чтобы, пройдя по дому, где и смотреть-то особенно нечего, почтить память еврейской девочки, вместе с ее семьей замученной фашистами уже в самом конце войны и оставившей свой дневник в назидание потомкам.
Мне вспомнилась некстати печальная история, произошедшая с пароходом, который в конце 30-х годов вышел из Гамбурга с еврейскими эмигрантами на борту. Их тогда никто не принял, и они вынуждены были вернуться обратно, чтобы быть задушенными в газовых камерах. Как необратимо изменилось за полвека человечество! Неужели потребовалось убить шесть миллионов человек, чтобы люди наконец опомнились? Что же ожидает завтра русскоязычных еврейских эмигрантов, которые бегут в Германию из сегодняшней России, кто на безбедную сытую жизнь под старость, кто, думая о детях и опасаясь за их будущее в нашей многострадальной и невычислимой стране?
Мысль эта в очередной раз пришла мне на ум в Штутгарте, бывшей столице княжества Вюртемберг. Мне здесь показали площадь, где в XVIII веке был повешен «Еврей Зюс», имя которого дало название роману любимого мною в детстве Лиона Фейхтвангера. Уже уезжая оттуда, я написал невеселую песенку:
В целом же, размышляя над загадкой многовековой привязанности европейских евреев к Германии, выразившейся, в частности, в том, что в качестве своего второго языка, идиш, они использовали немецкий жаргон, привязанности, которую даже Холокост не сумел разрушить, я прихожу к выводу, что альтруизм сильнее ненависти.
В центре Гамбурга, на берегу внутреннего озера Альстер, рядом с величественной ратушей, восстановленной после англо-американских бомбежек, стоит небольшой памятник великому немецкому поэту Генриху Гейне. Грустный понурый Гейне, чем-то напоминающий горестный памятник Гоголю в Москве, задвинутый с Арбатской площади за дом, где он умер, стоит, ни на кого не глядя. Как будто предчувствует черные годы фашизма. На четырех стенках постамента укреплены чугунные барельефы, на которых изображены мрачные сцены из времен Холокоста: штурмовики сжигают книги Гейне, свергают памятник и швыряют его в яму с отбросами. Теперь памятник водружен на прежнее место. Надолго ли? Гейне был первым немецким поэтом, которого я услышал в детстве, еще до войны, в первом классе. Я тогда занимался в немецкой группе, где меня обучали немецкому языку, и вот, после Пушкина и русских народных сказок, сразу немецкий стих Генриха Гейне.
Возможно, именно поэтому Гейне был и остается моим самым любимым из всех немецких поэтов. Когда я попадаю в старые районы немецких городов, то вспоминаю его знаменитую поэму «Германия». И дух гейневской поэзии снова охватывает меня, как в далеком детстве, когда я, конечно, и мечтать не мог о том, чтобы увидеть немецкие города. Гейне прошел тот же горький путь, что и его народ. И сейчас вернулся обратно, в родную Германию, вернув себе звание великого немецкого поэта. Когда я стою на ратушной площади Гамбурга и смотрю на этот памятник, то всегда думаю о судьбе Гейне и о судьбах тех евреев, которые увеличили славу немецкого языка и культуру немецкого народа.