здесь, на сыром тюремном дворе; но они держались спокойнее и увереннее, чем продажные судьи, только и ждавшие приказа из Парижа, чтобы осудить их. Я до сих пор вижу перед собой этих ветеранов старой гвардии…
— Как! — воскликнул Огюст. — Разве вы тоже там были?
— Да, я там был и этим горжусь: ведь это честь — находиться в стане побежденных, когда победители изменники. Впрочем, неужели ты до сих пор не понял, что я рассказываю историю своей собственной жизни?
И метельщик продолжал:
— Да, я до сих пор вижу их перед собой! Был там дядюшка Коломбье, учитель иссуарской школы, маленький, худенький человек. Он шмыгал, словно мышь, из угла в угол, заговаривал то с одним, то с другим, клялся, что через несколько месяцев они посмеются, когда Баденге [34] предстанет перед судом присяжных. Помню я и дядюшку Гренье, игравшего «Марсельезу» на самшитовой свирели; Огюста Герье, дюжего кузнеца, который ударом кулака сломал плечо полицейскому за то, что при аресте тот дал волю рукам. Там были винодел Фресс, ученый-натуралист Помель, Пегу, плотник из Сен-Бабеля; цирюльник Вашэ, умевший переспорить любого ретрограда; был еще Делорм, искусный ткач, который, рискуя жизнью, спас во время наводнений и пожаров более двадцати человек… Было там и немало других храбрецов с золотым сердцем, лучших людей Франции, чьи имена я уже не припомню… Все их посещали родные, друзья, им тайком передавали еду и деньги, которыми они делились с наиболее бедными из своих товарищей. Только ко мне никто не приходил. Меня томила страшная тревога. Но вот наконец через родственников своих новых друзей я узнал, что бабушка моя умерла, а что сталось с сестренкой, никому не было известно.
При воспоминании об этом глаза Поля увлажнились. Чтобы не выдать своих слез, он прикрыл лицо рукой и несколько минут молчал.
XXII. Продолжение истории учителя
— Как рассказать тебе, — продолжал учитель (теперь мы будем называть его настоящим именем), — как рассказать тебе о днях, неделях, месяцах мучительного ожидания? Напрасно я надеялся, что Изабо вспомнит обо мне, навестит меня: увы, она не пришла. Молодые люди нелегко расстаются со своими мечтами, и вопреки жестокой очевидности, вопреки доводам рассудка я верил в любовь невесты и был убежден, что она мне писала. «Письма ее просто перехватывают, — думал я. — Это могут делать и свои: отец ее стар, он боится потерять место, вот и все. И не безумие ли всякими страхами усугублять муки неволи и горе, причиненное смертью бабушки? Изабо, несомненно, найдет способ сообщить, что по- прежнему любит и ждет меня. Да и глупо так волноваться из-за сестры: ее, конечно, взяла к себе моя невеста». Это казалось мне яснее ясного: иначе просто и быть не могло.
Каждый день я с нетерпением ожидал прихода маленькой Анны Гелье. Она посещала своего брата, и к ней, из-за ее миловидности, тюремный надзиратель относился благосклоннее, чем к остальным: он не проверял содержимого ее школьной сумки, куда она прятала письма для заключенных. Но, увы, мне она никогда ничего не приносила.
Мы были переведены в Клермон, где нам оказал честь своим посещением сам генерал Канробер[35]. Он приказал выстроить нас во дворе тюрьмы, и у него, недавно поправшего все законы, хватило наглости прочитать нам целую проповедь о том, что законам следует подчиняться! Вне себя от негодования, я вышел вперед и заявил в лицо тому, кто возомнил себя нашим судьей: «Если бы во Франции уважали закон, то не мы, а вы сидели бы сейчас здесь! Вам бы грозило разжалование за то, что вы пособничеством бандиту осквернили французское зная! Вам бы грозила смерть за то, что вы предали отечество!»
Заключенные захлопали в ладоши, и генерал новоиспеченного императора вынужден был с позором ретироваться. Меня бросили в карцер, но все же я был удовлетворен, чувствуя, что моя твердость и ненависть к злу сделали из меня настоящего человека.
Не стану рассказывать тебе, мой мальчик, сколько я перестрадал, когда позднее меня поселили под надзором полиции в одном северном городишке, где для меня не нашлось другой работы, как дробить камень на дорогах. Что за жизнь! Я терпел жестокую нужду, жил в полном одиночестве, со скорбью убеждался в торжестве реакции. Как я был несчастен! И никаких вестей с родины…
Но все-таки я не сомневался, что Изабо любит меня, верна мне. Я воображал, что она столь же добра, сколь и прекрасна, и, ослепленный любовью, находил тысячи причин, оправдывавших ее молчание.
И вот однажды — это было уже в тысяча восемьсот пятьдесят пятом году — мне удалось пробраться в Ноннет. Я проявил чудеса ловкости, чтобы обмануть полицию, и чудеса бережливости, чтобы приобрести приличное платье и не показаться нареченной в неприглядном виде. Я подошел к школе; на пороге ее стояла Изабо, все такая же красивая и свежая. И вид у нее был по-прежнему невинный и скромный, что всегда так восхищало меня. Все пережитое в разлуке улетучилось как сон… Я кинулся к девушке и, схватив ее в объятия, стал целовать, да так горячо, что Изабо едва не задохнулась. Громко закричав, она позвала на помощь.
— Это я, Изабо! — воскликнул я. — Это я, твой жених! Неужели ты меня не узнала?
— Это еще что такое? — спросил чей-то грубый голос.
Я обернулся. Передо мной стоял высокий парень крепкого сложения, с невыразительной физиономией и огромными кулачищами. То был муж Изабо!..
Я убежал, точно обезумев. На другой день односельчане подобрали меня возле моего прежнего жилища, куда я забрел помимо своей воли, вряд ли сам это сознавая. Я лишился чувств и, видимо, вызывал сострадание. Добрые люди пожалели меня; один из них перенес меня к себе в дом и стай за мной ухаживать. Когда я поправился, мне рассказали, что сестру мою отдали в один из монастырских приютов, в так называемый работный дом, где детей эксплуатируют. Больше о ней никто ничего не знал. Неизвестно было даже, в какой именно приют она попала.
Беглый ссыльный, что я мог сделать? Уехать, дабы не навлечь неприятностей на тех, кто меня приютил. Но сперва я посетил кладбище, чтобы поклониться праху бабушки. Увы, никто и не подумал отметить деревянным крестом место упокоения близкого мне существа. Итак, у меня не было на земле своего уголка, даже среди могил…
— И вам не удалось найти сестру? — перебил Огюст. Его самого переполняло чувство братской любви, и он ценил это чувство в других.
— Погоди немного, — сказал учитель, — дойдем и до сестры: рассказ о моих мытарствах еще не кончен.
Я попал в Париж, этот мозг мира, неодолимо влекущий к себе всех, кто мыслит, где сходятся крайности, где столько же добра, сколько и зла. Я был терпелив и, переменив множество профессий, получил наконец место учителя в пансионе для мальчиков.
Я был спасен! Снова я мог жить духовными интересами, читать книги, воспитывать детей, учить их, просвещать, пробуждать в них стремление к добру! Ты поймешь, какую радость я испытал, добившись этого скромного места, если узнаешь, что оно досталось мне ценою многих лет тяжких лишений, голода и нищеты, ведь даже скромный костюм я мог приобрести, лишь откладывая из грошового заработка поденщика, который не всегда находит работу…
Но ничто меня не останавливало. Я воспитатель по призванию. Природа, создав человека, творение весьма несовершенное, наделила всех нас разными способностями, чтобы люди, будучи вынуждены помогать друг другу, объединились теснее. Снова быть с детьми, руководить ими, любить их — какое это счастье! Но, увы, мне было суждено обманываться даже в самых законных своих надеждах.
В первое же воскресенье после моего поступления на службу директор пансиона предложил мне сначала пойти к обедне, а уж потом использовать досуг по своему усмотрению. Разумеется, я отказался. Я не верил в бога и не хотел лицемерить, присутствуя на церемонии, которую давно уже считал бессмысленной и насквозь фальшивой. Я откровенно высказал это директору. В ответ он широко распахнул дверь и предложил мне убираться вон.