– Мальчика…
– Веди. Показывай.
На подгибающихся ногах, всхлипывая от ужаса – а раньше никогда, ни разу в жизни слезинки не уронила, – горбунья повела грозного грека в чулан. Раздвинула доски, спустилась.
И тут стукнуло. Не уложить ли Кута к Живке под бок? Ради Золотика не то что дворецкого – и великого князя-государя убила бы, не задумалась.
Но мысль была глупая. Дворецкий не девчонка-прислужка. Будут искать, пока не найдут. И где столько силы взять, когда ноги еле держат? К тому же Кут в подпол и не полез, через дыру заглядывал.
– Поднеси. Разверни.
Она протянула Золотика кверху на ладонях, умоляюще поскуливая.
Грек присел на корточки. Вынул свечу, щелкнул кресалом, зажег. Долго рассматривал младенца, почмокивая губами. Никогда в жизни Кикимора так не боялась, как сейчас.
– Здоровый, – задумчиво сказал Кут. – Ишь, в погребе, на голой земле ощенилась, а здоровый. Никому не сказывала?
Она помотала головой.
– Что ж… Дай-ка.
Вдруг вынул из ее рук ребенка, сунул под широкую шубу.
Горбунья тонко вскрикнула.
– Не шуми, дура. О тебе и твоем ребенке забочусь. Княжий сын – не сучий приплод. Потом решу, как с вами быть. Будете пока у меня в дальней каморе жить. Поди к старшему вашему, Костею. Скажи, я велел тебе при мне состоять. Пожитки с собой возьмешь. И приходи в большой терем, с заднего крыльца. Спросишь, где Кутова клеть – всякий укажет. Только гляди, как тебя, Кикимора: никому ни слова.
Она радостно кивнула, не веря великой удаче. Ей только сейчас в ум вошло: а ведь верно – Золотик княжьей крови! Потому, наверно, и личиком светится.
Сама себя не помня (и куда только слабость пропала), сбегала к тайнику, забрала короб. Потом, уже спокойная, с улыбкой, отправилась к Костею.
Печенег сидел в своей комнатенке с гостем, тоже нерусским человеком – должно, из берендеев. Пили кислое молоко, жевали сушеную конину.
– Хэ, – удивился гость. – Баба горбатая, а на лицо хороша. Жалко, что горбатая.
Удивился и Костей. Спросил недовольно:
– Что с тобой, Кикимора? Ишь, морду гладкую наела. И с глазами что-то. Этак нельзя. Смеяться не станут. Вечером играть пойдем – сажей что ли намажься.
На стене у него висело медное зеркало. Костей, когда к игрищу готовился, себе перед ним рожу потешно малевал. Кикимора, привстав на цыпочки, заглянула.
Правда. Изменилось что-то в лице. Будто она – и не она. Даже черная отметина на лбу словно для украшения нарисована.
– Сам сажей мажься, костлявое рыло, – сказала она. – Ухожу от вас. Главный дворецкий меня к себе берет.
– Ку-ут? – ахнул печенег. – На что ты ему?
– А это ты у него спроси, – огрызнулась горбунья. – Прощевай. Чтоб ты сдох со своими уродами.
Но не по-всегдашнему сказала, без злости, а больше по привычке. Вроде бы так много ее, злости, было в душе, на всю жизнь хватит и еще потом останется, а куда-то вся подевалась, закончилась.
Остаток дня Кикимора прожила не на земле, а на небесных облаках, куда даже птахи божьи не залетают, а обитают лишь ангелы, и один, прекраснейший из всех, был с нею рядом, не брезговал уродиной, ласкал сладкими устами ее убогое тело, питался про?клятым соком, дарил счастье. Она всегда была уверена: счастье – это вроде доброты, пустое слово, измысленное для обмана. А выходило, что счастье есть. Счастье – это когда хорошо и больше ничего не нужно. Белый свет, про который Кикимора думала, что на самом деле он черный, тоже, оказывается, существует. И бывает такой ослепительно белый, что аж золотой.
У Кута горбунья разместилась очень великолепно, в башенной светелке – малой, но теплой и покойной, с окошком на теремную крышу, на город, на речной простор.
К вечеру стали болеть губы. Кикимора не сразу догадалась, отчего это. А потому что все время рот до ушей. Раньше ведь никогда не улыбалась, только скалилась.
Жалко только, нельзя было кормить дитятко всё время, беспрестанно. Раз, в середине дня, пососал и опять уснул. Но ничего, она сидела, глядела на золотое личико, любовалась на малое круглое пятнышко посередке лба. Оно было не черное, как у матки, а светло-розовое, будто капелька прозрачного клеверного меда.
У отца, которого Кикимора не любила вспоминать, и у бабки тоже был лбяной знак. Это потому что их род, вся деревня, – от древнего лесного бога, у которого из главы произрастал сучок. В незапамятные времена, в далеком краю, где большие озера и дерева до небес, жила-была обычная земная девушка, которая поженилась с лесным богом. И потому в каждом поколении тот сучок беспременно у кого-то одного сквозь лоб прорастает.
Маленькой Кикимора, тогда Молчуха, эту сказку столько раз слышала, что запомнила наизусть. Качая своего Золотика, тихонько нашептывала:
– Как не в поле, да не на юру, а в зеленом да во бору, во лесной избушке, у бабушки-старушки, жила дева пригожая, на отца-матерь непохожая, собою вся белая, на всяку работу умелая. А в небе чистом по- над облаками, над зелеными да над лесами, от земли высоко, от людей далёко, глазом не свидать, ухом не услыхать, растут други леса, небесные, собою пречудесные. Дерева там все гладкие, на них плоды сладкие, птицы-звери ласкаются, богу Лесеню прислужаются, все промеж собою вместе, поют затейные песни. Лесень-бог слушает, радуется, с небес на землю заглядывается. Один глаз у него светлый, как солнышко, днем зреть, а другой темный, как тучка, чтоб ночью глядеть…
Других сказок Кикимора не знала. Когда досказала до конца, начала сызнова. И в третий раз, и в четвертый. Думала: еще десять тыщ раз расскажу, пока Золотик вырастет.
Никогда она о будущем не мечтала. Разве что о том, как отомстит ворогу или обидчику, но это было совсем другое.
Оказалось, что мечтать – тоже счастье.
Золотик – княжий сын. Ничего, что заблудный. У великого государя Ярослава Владимировича таких небрачных до дюжины, и все в больших людях ходят: кто тиуном, кто боярином, кто честным мужем. На серебре едят, в красное сукно одеваются. Так и Золотику будет.
Мамки-уродины ему, конечно, не надо. Но доилицей-то оставят. Вон молока сколько. А после прилепиться бы нянькой. Или хоть кем. Быть бы неподалеку, любоваться, доглядывать, чтоб не захворал. Больше ничего и не нужно. Пускай даже не знает, что страшилина горбатая ему родная мать…
Один раз понадобилось Кикиморе по нужному делу. Хотела выйти из светелки – а за порогом стражник. Да не русский, а какой-то косматый, с узкими глазами. И на службе, видно, недавно, ни слова не понимает, не говорит. Рукой только замахал: нельзя-де выходить. Она ему показала: мне-де на двор. Оказалось, для того у стражника есть поганый ушат. Дал и назад, в комнату подтолкнул. Прежде Кикимора окрысилась бы, затаила зло, а сейчас, самой удивительно, нисколько не обиделась. Подумала: ну и ладно, так еще лучше, от Золотика не отдаляться.
Потом тот же нерусский еды принес, вкусной: мясо, хлеб из сеяной муки, орехи, сладкий мед. Видно, был на хмельное охоч – когда ставил кувшин, облизнулся.
Никогда Кикимора никому ничего просто так не давала, а тут вдруг захотелось.
– На?, – сказала, – дурень, пей. Мне и без меду пьяно.
Радетель Кут обещал до вечера объяснить, как они с Золотиком будут дальше проживать, однако не пришел. А и ничего. Кикимора еще раз дитё покормила, мягкой тряпицей обтерла, побаюкала, сызнова сказку про Лесеня и белу деву рассказала. Потом, прижавшись меченым лбом к теплому тельцу, уснула.

Кут

А Кут к себе в клеть вернуться никак не мог. После заката в тереме князя Святослава Ярославича началась кутерьма. То, чего ждали уже вторую седмицу,