платками, боясь заразы. Когда катафалк, задрапированный черным бархатом, двигался по улицам предместья Сен-Дени, со всех сторон слышались ругательства и проклятия.
— Вот он едет — радость дам! — распевали в толпе.
Кто-то улюлюкал, смешно подражая охотничьему крику короля. Гвардейцы ехали, угрюмо опустив головы, стараясь не обращать внимания на крики. Провожаемый бранью, кортеж достиг ворот аббатства Сен-Дени. Так закончилось царствование Людовика XV, продолжавшееся без малого шестьдесят лет.
Луи Давид воспринял смерть короля без печали. Воспитанный в здравомыслящей буржуазной семье, видящей в королевской власти сомнительную ценность для прогресса, молодой живописец не стал горячим роялистом. Более того, он относился к отошедшему в иной мир королю с тем же презрительным равнодушием, как и его родные, возмущавшиеся легкомыслием беспечного и развратного монарха. Давид слышал трезвые рассуждения родных о нелепом, бесправном Положении, в котором находились по сравнению с дворянством самые почтенные представители третьего сословия. Да что говорить, разве сам Давид не возмущался чванством своих титулованных коллег? Он еще очень мало задумывался о жизни, но понимал, что многое вокруг обстоит неблагополучно. Однако приближался очередной конкурс, размышлять о политике не было времени.
Все же политические события несколько отразились на делах живописца Давида.
Герцогиня Полиньяк заказала Давиду свой портрет. Герцогиня — близкая приятельница Марии Антуанетты — после того, как недавняя дофина стала королевой, сразу же приобрела большой вес при дворе. Портрет, написанный входящим в моду живописцем, был ей совершенно необходим.
Так что воцарение нового короля Людовика XVI принесло Луи новый заказ и дало возможность бывать почти при дворе.
Герцогиня позировала Давиду в полосатом пеньюаре и мило болтала с молодым художником, посвящая его в некоторые события придворной жизни. Делала она это так, что Давид никак не мог понять, говорит она серьезно или шутит.
— Вы не слыхали, м-сье Давид, как король отчитал беднягу Ла Ферте? Об этом много говорят в Версале. Недели через две после кончины его величества к нашему молодому королю является Ла Ферте. Король смотрит на него удивленно: «Кто вы такой?» — «Меня зовут Ла Ферте, сир». — «Что вы от меня хотите?» Вообразите удивление несчастного Ла Ферте. Совершенно потрясенный, он говорит: «Я ожидаю ваших приказаний, сир». — «Почему?» — «Потому… потому… я — интендант ваших маленьких…» — «Что это значит?» — «Я интендант маленьких развлечений вашего величества». — «Мои „маленькие развлечения“ — гулять пешком по парку. Вы мне не нужны!» И его величество выставил Ла Ферте за дверь. Это прелестно, вы не находите?
Давид вежливо соглашался, но так и не мог понять, над кем, собственно, смеется герцогиня. Одно было ясно: прежняя откровенная распущенность выходит из моды.
С началом нового царствования искусство, которое всего более почитал Давид, тоже вышло из моды. На смену нарядным композициям в духе Буше появились картины, выполненные на античный манер. Это была не бог весть какая классика: просто искусство старалось как-то освободиться от чрезмерно вычурного стиля уходящего века. Академия одобряла новое течение, оно было созвучно признанным идеалам нынешнего царствования. Официальное искусство начинало не то чтобы отступать, но искать язык, созвучный идеям времени, требовавшим прежде всего простоты и ясности мышления. И Давид решил писать картину на конкурс так, чтобы она отвечала господствующим вкусам.
Он полюбил писать портреты, в них не приходилось долго раздумывать над проблемами стиля и раскрытия действия: натура сама диктовала, что и как писать. Незаметно для самого себя Давид многому научился: не простота задачи, а мастерство помогали ему. Он написал портреты Бюрона, Седена и мадам Бюрон — своей любимой тети Жанны. Эта работа его занимала, но не казалась особенно серьезной.
Приближалось время конкурса.
Тема была убийственная: «Антиох, сын Селевка, короля Сирии, больной любовью к своей мачехе Стратонике, и врач Эризистрат, открывающий причину болезни». Четвертый раз Давид брался за работу. Не начав писать, он уже чувствовал усталость и равнодушие.
Давид не мог понять, хорошо или плохо то, что он делает. Судья в нем умер, остался лишь упрямый работник. Спасали упорство, удивлявшее его самого, и приобретенное с годами умение.
С холодной душой брался он по утрам за кисти; уходя из мастерской, не вспоминал о картине. С удовольствием посещал своих светских заказчиков. Но все время ощущал холодное нетерпение — не столько надежду на победу, сколько желание развязки.
Он написал картину в новом вкусе: отказавшись от традиционной пирамиды, расположил фигуры почти в ряд, наподобие античного фриза. Сюжет раскрывался с предельной ясностью и простотой.
Закончив работу, Давид не испытывал ничего, кроме утомления.
И как прежде он не верил, что первая премия досталась кому-то другому, так на этот раз он не поверил своим ушам, когда услышал, что Большая Римская премия присуждена Жаку Луи Давиду.
А когда поверил, ему стало дурно. Он первый раз в жизни потерял сознание.
В месяцы, последовавшие за присуждением премии, Давид с недоумением заметил, что не испытывает ожидаемого восторга, только бесконечное облегчение и, как ни странно, разочарование. Желанная награда пришла слишком поздно. Он столько раз получал премию в мечтах, что наяву не смог радоваться ей. Давид уже не был мальчиком, для которого все будущее сосредоточилось в Римской премии.
Все же он говорил друзьям:
— В первый раз за четыре года я вздохнул легко!
Но что делать дальше? Ехать в Рим? Этого он не хотел. На осенней выставке работ учеников академии его картина «Смерть Сенеки» (провалившаяся в прошлом году на конкурсе) пользовалась успехом. Заказов было много.
Он устал, страшно и думать о новой ученической работе.
Кошен, старый секретарь академии, сказал Давиду:
— Не уезжайте в Рим, как уезжают все прочие… Постарайтесь не утопить себя там. Непрестанно возвращайтесь к вашей очаровательной композиции «Смерть Сенеки»…
— Античность меня не привлекает, — честно ответил ему Давид. — Она мертва и никогда не сможет ожить.
Тем временем м-сье Вьен получил повышение. Он был награжден орденом и назначен директором Французской академии искусств в Риме с окладом в шесть тысяч ливров в год.
Вьен, уже с белым крестиком Святого Михаила, оживленный, сияющий, встретив Давида в коридоре, академии, пригласил его вместе ехать в Рим.
— Поедемте, мой милый. Вы должны видеть Италию. Вам предстоит дивное путешествие. Поверите ли, я прожил много лет, знал успех, смею думать, даже известность, но в старости буду, наверное, вспоминать не хвалебные отзывы коллег, не толпу перед моими картинами, а кипарисы у Капитолия и рафаэлевские Станцы в Ватикане.
Видя энтузиазм почтенного профессора, Давид удивлялся своему равнодушию. Дружелюбие Вьена его тронуло. Как можно любезнее он поблагодарил учителя.
После долгих размышлений он все же решился ехать. Сразу стало легче жить, исчезла тягостная неопределенность. К тому же он одержал маленькую победу над собой: не испугался серьезной работы. Но, как обычно случается, после добродетельного поступка наступило раскаяние. Он трижды дурень! разве мало в Париже мраморных статуй? Что ждет его в Риме? Опять с утра до вечера рисовать головы и торсы сочинять композиции и с трепетом ждать одобрения профессоров. А в Париже о нем тем временем забудут, найдутся другие молодые живописцы, не такие глупцы, как он, Давид, и займут его место!
Грузный кузов дилижанса, мокрый от унылого мелкого дождя, произвел на Давида самое жалкое впечатление, когда 2 октября 1775 года он приехал на почтовую станцию. Оживление его спутников казалось ему искусственным, сиденья — жесткими. Дорожный мешок Давида привязали на крышу кареты, скрипку и ящик с красками он оставил при себе. В кармане кафтана лежал большой, как салфетка, паспорт и аккредитив на банк Тарлониа в Риме. Пути назад не было.
Вьен с женой, два товарища Давида по академии уже заняли места, кондуктор захлопнул дверцу, а Луи все еще не верилось, что он уезжает. Но вот пронзительно и хрипло зазвучал рожок, карета вздрогнула,