Давид очень проголодался: ему было плохо, тоскливо и страшно. Услышав слова Дуайена, он безумно захотел выйти из этой ужасной комнаты. Ну, конечно же, он сумасшедший! Надо немедленно встать… Давид сполз с кровати и сел на пол. Идти он не мог. И тогда он пополз на четвереньках, задыхаясь и шмыгая носом, думая только о том, как бы не потерять сознания.
Когда дверь открылась, Седен и Дуайен увидели сидящего на полу живописца Давида, истерзанного и бледного. Его усадили на стул. И два знаменитых господина — что делает простая человеческая жалость с сердцами академиков! — стали приводить его в пристойный вид. Седен натягивал Давиду чулки, Дуайен придерживал его за плечи. Потом его отвели в комнату Седена и накормили ужином. Там не было ни байонской ветчины, ни рогаликов с Нового моста, но Давиду было все равно. И никогда в жизни, даже вкушая самые утонченные яства в императорском дворце, Луи не ел с таким аппетитом.
V
Академическая карьера Луи решительно не удавалась. Но и Бюрон, и Демезон, и Седен были достаточно искушенными людьми, чтобы знать цену мнению официального жюри. Не сомневаясь в способностях молодого живописца, они были озабочены поисками достойного выхода из создавшегося неприятного положения.
Правда, Давид и слышать не хотел об отказе от Римской премии. Юноша был упрям: если уж он согласился жить, то только для того, чтобы завоевать проклятую премию. Но до нового конкурса оставался целый год, и он был не прочь заняться каким-нибудь полезным делом.
Как раз в это время архитектор Леду закончил постройку отеля на улице Шоссе д'Антен для мадемуазель Мари Мадлен Гимар, прославленной танцовщицы Королевской оперы. Живописец Фрагонар со своими учениками приступил к росписи комнат и зал. Но юные помощники Фрагонара дерзнули слегка подшутить над гордой и капризной хозяйкой. Фрагонар потерял выгодный заказ, а роспись особняка осталась незавершенной. Седен знал весь Париж и в особенности Париж театральный, с мадемуазель Гимар он был знаком еще в те годы, когда она танцевала в кордебалете Комеди Франсез. Он рекомендовал ей Давида в качестве художника, способного окончить роспись отеля.
Давид был хорошо воспитан, одевался со вкусом; а что до его таланта — Седен в нем не сомневался.
Молодой художник понравился Гимар гораздо больше, чем не в меру веселые ученики Фрагонара. Давид был юн, застенчив и молчалив, знакомство с актрисой ему льстило. Мадемуазель Гимар была еще молода, обворожительна и знаменита, что весьма увеличивало ее обаяние. Надо думать, живописец и балерина остались довольны друг другом. Мадемуазель Гимар просила Луи написать ее портрет; оказывается, куда легче заслужить одобрение своих заказчиков, чем придирчивых и лицеприятных академиков.
Ему нравилось приходить в этот отель, простой и строгий, выстроенный по последней моде на античный манер, нравилось видеть свое отражение в высоких, обрамленных матовой позолотой зеркалах. Вот он, живописец Жак Луи Давид, на нем костюм от дорогого портного, кружева оттеняют румяное, серьезное лицо, он хорошо держится, недурен собой, строен и элегантен. Слуги почтительно величают его «м-сье художник», а хозяйка полушутя, полусерьезно называет «метр». Ему уже предлагают новые заказы, его представили нескольким очень важным господам.
Как видно, успех далеко не всегда начинается с похвалы академического начальства. Одобрительные взгляды очаровательной мадемуазель Гимар, собственное имя в устах богатых и титулованных ценителем искусства, полновесные золотые луидоры — щедрый гонорар за роспись особняка и портрет — все это обещало повышение едва ли не более стремительное, чем сомнительная и почти недоступная Римская премия. Бойкость и блеск кисти, которые приобретал Давид, ценились здесь много выше, чем умозрительные красоты пирамидальных композиций. Разве Римская премия принесла славу Буше? Ведь есть художники, получившие в свое время Римскую премию и оставшиеся в безвестности.
Все же Давид усердно работал в академии. Юный живописец не мог воспитать в себе спасительного презрения к Римской премии. Но он поборол лихорадочное нетерпение, вооружился выдержкой. Скоро ему присудили еще одну академическую награду: премию графа Кайлюса, утвержденную этим известным и просвещенным дилетантом «За выразительность». Да, там, где крепость не удается взять штурмом, переходят к правильной осаде. Овидий недаром писал, что «капля камень долбит не силой, но частым падением». Умный римлянин, так жестоко предавший Давида, давал хороший совет.
Сейчас Давид уже не видел перед собою пропасти: в самом худшем случае остается возможность работать на заказ. Он знал, что завоевание Римской премии обещает жизнь, полную тревог и мук честолюбия; поднявшись на эту ступень, придется идти все дальше, придется добиваться нелегкого успеха. Победа привела бы его на тернистый путь, поражение открывало возможность беззаботного и обеспеченного существования. Эта парадоксальная мысль настраивала на несколько фатальный лад. Что бы ни случилось, он не останется в проигрыше.
Третьего конкурса Давид ждал относительно спокойно и был готов к худшему.
На конкурсе 1773 года Давид вновь не получил премии.
Он утешил себя тем, что, испив до дна чашу горечи, не потерял самообладания. Луи сказал Седену:
— Несчастные, они хотят уморить меня отчаянием, но я отомщу им своими работами. Я выступлю в следующем году, и, клянусь, они будут вынуждены присудить премию мне!
В этих словах, напыщенных, но твердых, Седен различил голос мужчины — и обрадовался. Он всерьез опасался, что новая неудача опять толкнет пылкого живописца на какое-нибудь безумство.
Но в словах молодого художника, кроме твердости, было и равнодушие. Луи уже свыкся с положением светского живописца, оставаться учеником не хотелось. Решимость его не покинула, но обратилась в привычку.
Давид готовился к конкурсу 1774 года. Однако толкало его на это лишь уязвленное самолюбие и тягостное чувство долга — все, что осталось от былой жажды победы.
VI
Около трех часов пополудни 7 мая 1774 года в окне королевской спальни Версальского дворца погасла свеча. Это был сигнал. Тотчас же десятки офицеров гвардии и пажей, ожидавших во дворе, вскочили в седла, готовые скакать во все концы Европы с вестями чрезвычайной важности. В ту же самую минуту на пороге второй приемной, более всего известной под названием Комнаты Бычьего глаза, появился герцог Бульонский. Обращаясь к толпящимся у дверей придворным, он произнес сакраментальные слова:
— Господа, король умер!
Эта фраза возвестила конец эпохи Людовика XV, эпохи галантных празднеств, возведенного в государственную политику разврата, безудержного расточительства двора и чудовищной нищеты народа. По иронии судьбы льстецы называли Людовика XV «Любимый», но мало кто из французских монархов мог похвалиться столь дружным нерасположением подданных. Даже двор был раздражен королевскими метрессами, по очереди царствовавшими над любвеобильным государем. Для людей же, мало-мальски разбиравшихся в политике, не составляло тайны, что Франция на краю гибели. «Любимый» не видел разницы между личными королевскими суммами, и государственной казной. На пенсии, подарки, любовниц, охоту, фейерверки тратились невероятные деньги, в то время как государственный долг достигал трех с половиной миллиардов. Царствование Людовика XV не принесло Франции ни победоносных войн, ни экономического расцвета, ни разумной политики. И поскольку в ту пору люди еще склонны были связывать судьбу страны с нравом монарха, смерть старого короля вселяла в сердца надежду на лучшие времена.
Король умер от оспы. Пажи, шедшие вокруг гроба в траурной процессии, закрывали носы и рты