или предназначением — неважно, как это называется. На какой-то миг трассы эти пересекаются с нашей и вновь расходятся. Только немногие и крайне редко выказывают желание идти по нашей трассе и остаются с нами чуть дольше. Однако бывают и такие, кто существует с нами достаточно долго, чтобы их захотелось удержать. Но и они уходят дальше. Как эта старушка, что только что вышла с поезда, или та красивая девушка, которой он недавно любовался, стоя в очереди в банке. Ему всегда становится грустно, когда случается что-либо подобное. Интересно, другие тоже испытывают похожую печаль?
В Порт-Лише к нему в купе вошел крепко сложенный улыбчивый мужчина примерно того же возраста, что и он. Якуб сразу отметил, что тот говорит с акцентом, и после нескольких минут разговора он внимательней присмотрелся к нему. Что-то его толкнуло, и он рискнул задать вопрос:
— Простите, вы случайно не говорите по-польски?
Попутчик улыбнулся и ответил:
— Ну да… конечно… это вы… Я вас видел в университетской столовой.
Оказалось, что его зовут Збышек, он приехал из Варшавы и уже почти год работает над диссертацией. Они тут же перешли на «ты». Выяснилось, что Збышек занимается информатикой и пишет
Так началась их дружба, нелепо и глупо оборвавшаяся два месяца спустя.
После встречи в поезде Якуб стал часто бывать у него. Они встречались практически каждый день. Они с симпатией относились друг к другу, им нравилось вместе проводить время. Как-то вечером они выбрались в ближний паб. Вдруг Збышек встал и поцелуем приветствовал улыбающуюся девушку. Они обменялись несколькими словами на английском, потом Збышек представил ее Якубу:
— Позволь представить тебе мою добрую знакомую Дженнифер. Дженнифер — англичанка и изучает здесь экономику. — Затем, улыбнувшись, добавил: — Ко мне она хорошо относится только потому, что Шопен был поляком.
Никогда до сих пор он не встречал женщины с такими длинными ресницами. Они явно были настоящие. Никакая тушь так не удлинила бы их. Иногда ему казалось, будто он слышит, как она закрывает глаза. Поначалу, пока он не привык к их виду, ему приходилось сосредотачиваться, когда он смотрел ей в глаза. К тому же ее невозможно голубые глаза при таких ресницах и почти черных волосах до плеч казались неподходящими к ее облику. И притом все время чудилось, будто в них стоят слезы. Тому, кто не знал ее, могло показаться, что она плачет. Она просто замечательно выглядела, когда взахлеб смеялась, а при этом в глазах у нее блестели слезы.
На ней были обтягивающие широкие бедра черные брюки и такой же кашемировый свитерок с большим вырезом мыском. Шею обнимали большие и, разумеется, тоже черные, с кожаной отделкой, наушники плеера, который висел на поясе. Она была худенькая, что при маленьком росте создавало впечатление миниатюрности. Почти хрупкости. Потому-то широкие бедра и непропорционально большие, распирающие свитерок груди приковывали внимание. Дженнифер знала, что ее груди «тревожат» мужчин. Почти всегда она носила облегающие вещи.
Подавая руку, она поднесла ее ему к губам и, глядя в глаза, шепотом промолвила:
— Поцелуй. Мне безумно нравится, как вы, поляки, здороваясь с женщинами, целуете им руки.
От ее руки пахло жасмином с легкой примесью ванили. В ней все возбуждало — и этот шепот, и запах. И бедра. Ко всему прочему ему нравилось, когда у хрупких женщин были большие, тяжелые груди.
Он представился. Она спросила, с какой буквы начинается его второе имя, и, узнав, что с «Л», произнесла нечто, чего он тогда не понял:
— JL, как Йони и Линга. У тебя инициалы тантры. Это сулит наслаждение.
И пока он думал, что она подразумевает под тантрой, Дженнифер поинтересовалась, не против ли он, если она поменяет местами и соединит инициалы и будет называть его Элджот. Удивленный, он улыбнулся, но счел, что это будет даже оригинально, и согласился.
Так он познакомился с Дженнифер с острова Уайт.
С того дня они встречались довольно часто. Она почти всегда была в черном и почти всегда с огромными наушниками плеера на шее. Дело в том, что Дженнифер больше всего, за исключением, быть может, секса, любила музыку и слушала ее каждую свободную минуту. Как потом оказалось, слушала она музыку и в минуты, которые в общепринятом понимании трудно определить как «свободные». К тому же слушала Дженнифер только серьезную музыку. Она знала все про Баха, могла рассказать месяц за месяцем жизнь Моцарта, напевая при этом отрывки из его менуэтов, концертов и опер, знала либретто почти всех опер, названия многих из которых он даже не слышал. Она, единственная из знакомых ему иностранцев, способна была написать фамилию Шопена так, как пишут ее поляки, то есть
В ней было что-то электризующее. Она была необыкновенно — сама она говорила «отвратительно» — интеллигентна. Это отпугивало от нее многих мужчин, которых она привлекала своей внешностью и вызывающей сексуальностью, но которые после нескольких минут разговора начинали испытывать сомнения, готовы ли они на «такое» интеллектуальное усилие, ради того чтобы затащить ее в постель. У большинства, кстати, никаких шансов не было, а те, у которых были, совершали большую ошибку, отступаясь, ибо Дженнифер была лучшей наградой за подобное усилие.
В ней была некая загадочность. Дженнифер поражала его. С первой минуты она умела слушать, была непосредственна, обладала фотографической памятью. Бывала сентиментальной, робкой, смущенной и через минуту вдруг становилась разнузданной до вульгарности. В течение нескольких секунд могла перейти от анализа принципов функционирования биржи — его, приехавшего из «угнетенной коммунистической» Польши, это всегда интересовало — к рассказу полушепотом, почему она плачет, когда слушает «Аиду» Верди. И рассказав ему об этом за столиком в ресторане, она действительно заплакала. Он никогда не забудет, с каким свирепым осуждением смотрели на него кельнеры, решившие, что он жестоко обидел ее.
Она казалась недоступной. Да, Дженнифер нравилась ему, однако не настолько, чтобы он был готов в ущерб своей работе тратить время на завоевание ее и проверку степени ее недоступности. Он решил: пусть Дженнифер будет вызывать в нем вибрацию и глубоко затаенное искушение все-таки попытаться, однако он будет противиться этому искушению. «Ради науки и Польши», — мысленно усмехался он.
Случилось это в его именины. Хотя имя Якуб отмечено в этот день не во всех календарях, он праздновал именины 30 апреля. Как хотела его мама. Но поскольку сей раз этот день выпал на середину недели, друзей он пригласил к себе на субботу. Близилась полночь, а он все еще работал. И вдруг раздался негромкий стук.
Дженнифер.
Совершенно другая. Без наушников на шее и не в черном.
Она была в облегающих, сужающихся книзу светло-фиолетовых брюках и светло-розовой блузке на пуговицах, заправленной в брюки. Лифчик она не надела, и это было видно сквозь материал блузки. Волосы у нее были зачесаны коком и причудливо повязаны шелковым платочком в цвет брюк. Блестящие глаза «со слезой» она чуть подвела фиолетовым и мазнула губы помадой того же цвета. Контуры же губ обвела более темным оттенком фиолетового, что создавало впечатление, будто они у нее очень пухлые. Якуб, как зачарованный, смотрел на нее не в силах скрыть удивления.
— Как ты думаешь, Шопен тоже праздновал свои именины? Про это я нигде не смогла прочесть. Я так хотела успеть с поздравлениями до полуночи. Видишь, успела. Сейчас без восьми двенадцать.
Она подошла к нему, приподнялась на цыпочки и коснулась губами его губ. Прижалась к нему. Он решил, что как-нибудь спросит, что за фирма так гениально сочетает в ее духах жасмин с ванилью. От нее пахло так же, как в день их знакомства.
Видя, что он стоит и не знает, что делать с руками, она чуть отодвинулась и, глядя ему в глаза, подала маленького желтого плюшевого тигренка, на животе у которого черной ниткой было вышито по- английски: «Get physical».[21]