включая ее саму, не мог предположить, что именно эти качества станут причиной ее трагической судьбы. Ловкость ее пальцев и прекрасный вкус, с которым она шила тонкое белье, уже в молодые годы обеспечили ее богатыми клиентами. Дворяне заказывали моей матери нательное белье, и даже епископ Регенсбургский шил у нее стихари с роскошной отделкой из дорогих кружев. Именно последний воздавал должное не только швейному искусству своей портнихи, но и ее длинным рыжим волосам и пышным грудям, которым бы позавидовала любая кормилица.
Однажды, когда она принесла епископу заказанное церковное облачение, тот без обиняков спросил ее, не хотела бы она услужить ему, — именно так он и выразился, добавив при этом, что вреда ей ни в коем случае не нанесет. Будучи юной и неопытной, мать почувствовала себя польщенной, а перспектива выгодно заработать на любви и тот факт, что епископ был видным мужчиной приятной наружности, окончательно рассеяли ее сомнения.
От тебя наверняка не укрылось, что все наши духовные сановники, вопреки законам Церкви, содержат наложниц. Многие умудряются иметь даже несколько связей, чем и похваляются между собой. В отличие от них епископ Регенсбургский оказался человеком чести и совести. Во всяком случае, как утверждала мать, второй у него не было, никто не оспаривал у нее епископское ложе…
Магдалена взволнованно перебила Мельхиора:
— Мне кажется, я уже знаю, что произойдет дальше!
— Ты права, — продолжил Мельхиор свой рассказ. — Плодом этой тайной любви стал я.
— Ты сын настоящего епископа!
— Я этого не отрицаю.
— Но…
— Никаких «но»! Это всего лишь предыстория того, что я хочу рассказать на самом деле.
— Тогда продолжай, Мельхиор! Епископ с тобой дурно обошелся?
— Отнюдь, — возразил Мельхиор. — До моего четырнадцатилетия он заботился — хотя и в полной тайне — о своей содержанке и обо мне. Он определил меня к бенедиктинцам в расположенный поблизости монастырь Меттен и дал мне строгое воспитание. Я научился читать и писать, немножко освоил латынь и должен был, вероятно, стать монахом ордена святого Бенедикта. Но тут произошло непредвиденное.
В епископальной резиденции участились кражи, таинственным образом оттуда исчезали золотые кубки и ценные книги, картины и драгоценная посуда. Подозрение давно уже пало на Иоганна Вайтпрехта, приват-секретаря его преосвященства, но никто не мог поймать его с поличным. Пока однажды заезжий торговец картинами не предложил епископу купить полотно с изображением Мадонны кисти Яна ван Эйка[4], пропавшее из резиденции два или три года тому назад. Торговец забыл, что когда-то именно здесь купил картину. Он опознал Вайтпрехта как продавца, которому заплатил пятьдесят золотых гульденов.
Епископ прогнал к черту Иоганна Вайтпрехта. Но тот пошел не к черту, а к епископу Вюрцбургскому, постоянно враждовавшему со своим регенсбургским собратом. В обмен на хорошую должность Вайтпрехт пообещал майнцскому преосвященству снабдить его чрезвычайно пикантными сведениями о его дунайском недруге. За тридцать сребреников Вайтпрехт выдал имя любовницы регенсбургца.
Когда новость долетела до Регенсбурга, епископ, мне противно называть его отцом, повел себя как последний негодяй. В день Воскресения он, чтобы оправдаться, провозгласил с амвона, что моя мать, белошвейка, коварным образом околдовала его и с помощью магии принудила к сожительству. Низкий слуга Господень клялся, что он никогда и ни за что не опустился бы до такого разврата добровольно. Любые попытки использовать человеческую импульсивность суть не что иное, как наущение дьявола.
Случайно оказалось (лично я не верю ни в какой случай), что два монаха-доминиканца, горячие приверженцы инквизиции, были в то время в Регенсбурге. Мою мать тут же арестовали, обвинили в колдовстве и приговорили к сожжению на костре между молитвами «Ангел Господень» и полуденной.
Магдалена вскочила с постели и как безумная вперила взгляд в темноту каморки.
— Боже мой! — лепетала она, не в силах произнести ничего другого. — Боже мой!
Похоже, своим рассказом Мельхиор освобождался от давно преследовавших его наваждений. Поток его красноречия было уже не остановить:
— Странствующий проповедник, попросившийся переночевать в нашем монастыре, принес весть о страшном приговоре. Он не знал имени осужденной колдуньи, но я не сомневался, что речь могла идти только о моей матери. Ничего никому не сказав, я убежал из монастыря бенедиктинцев и отправился в Регенсбург. Мне повезло, на берегу реки попался лодочник, тащивший вверх по Дунаю свою лодку с грузом с помощью двух крепких рабочих лошадок. Он пытался справиться со своей задачей в одиночку, без помощника, и ему стоило огромных усилий удерживать свое плоскодонное судно на достаточном расстоянии от берега. Мне к упрашивать его не пришлось, чтобы он взял меня с собой. Если я стану за руль, сказал он, у него найдется для меня в Регенсбурге даже кое-какая мелочь. В результате я добрался до Регенсбурга за пару дней. Лучше бы я никогда не приезжал туда.
У городских стен вокруг дымящегося костра толпились сотни людей. Подойдя ближе, я услышал выкрики: «Гори, гори, чертова потаскуха!» А рядом орали: «Доминиканцев на костер! Долой инквизицию!»
Я спросил старуху, которая шла мне навстречу, бормоча себе под нос молитвы, что происходит. «Чертова блудница околдовала епископа», — прохрипела она и тут же снова погрузилась в свои монотонные причитания. Мне стало ясно, что я опоздал.
Сам не знаю, какие дьявольские силы подгоняли меня, когда я протискивался сквозь исступленную толпу в передний ряд. Что я, собственно говоря, хотел увидеть? Как горела моя мать? Публика тем временем разделилась на две партии. Сторонники приговора инквизиции принялись дубасить своих противников, осуждавших позорный вердикт, а с ним и всю инквизицию. Мне тоже досталась пара тумаков, уж не знаю, с чьей стороны, но самый страшный удар настиг меня, когда порыв ветра отнес в сторону облако густого едкого дыма, до тех пор милосердно скрывавшее костер и жертву.
Толпа взвыла сотнями глоток. Лишь я оставался нем. На возвышении, посередине тлеющего штабеля дров, стояла моя мать, привязанная к столбу. Мешкообразная власяница, в которой ее отправили в последний путь, черными лохмотьями свисала с ее тела. Голова была запрокинута, а длинные волосы полыхали, как вспыхнувший стог сена. Я онемел от ужаса, в горле застрял ком. Перед глазами стояло ее искаженное страданием лицо с широко раскрытым ртом, словно исторгающим вопль боли. На самом деле она уже давно была без чувств.
Все это я видел собственными глазами, но мозг мой отказывался верить, хотя в голове постоянно стучало: все, что ты видишь, — это не дурной сон, все происходящее — страшная реальность. Черни тоже понадобилось время, чтобы переварить увиденное. Сильный порыв ветра на какое-то время заставил всех замолчать, и было слышно лишь потрескивание огня. А затем из задних рядов снова раздались выкрики: «Гори, гори, чертова потаскуха!», тут же перекрытые воплями противников: «Долой инквизицию!»
Ветер тем временем еще сильнее раздул костер. Желтовато-коричневый чад окутал кошмарное действо плотной завесой. Мне самому захотелось присоединиться к крикам против доминиканцев, но с моих губ слетело лишь: «Долой…» А потом меня вдруг хватил удар, будто разряд молнии ударил в мою голову. Мне казалось, что у меня внутри все пылает. Тело вдруг застыло, и последняя моя мысль была: «Если тебя сейчас кто-нибудь толкнет, ты рассыплешься на сотни осколков, как глиняный кувшин, упавший на землю». Больше я ничего не помню.
Очнулся я, лежа в пыли в сторонке, когда сердобольная тетка, дородная матрона, плеснула мне в лицо водой и справилась о моем здоровье. Я растерянно огляделся. Неподалеку я увидел догоревший костер, вернее, то, что пощадили языки пламени. Едкий смрад, висевший в воздухе, разогнал большинство зевак. Некоторые, довольно осклабившись, пританцовывали вокруг кучи обугленных поленьев и курившейся золы.
Я хотел ответить на вопрос толстой тетушки. Собирался с казать, что у меня все в порядке, но мне еще нужно немного времени, чтобы полностью прийти в себя. Хотел поблагодарить ее, но у меня ничего не получалось. Я понапрасну раскрывал рот, безуспешно пытаясь выдавить из себя хотя бы слово, глубоко втягивал воздух, словно беря разгон. Но оставался нем как рыба. Делая одну за другой безуспешные попытки что-нибудь произнести, я, казалось, сходил с ума.
В этот момент мне в голову пришли мрачные мысли. А что, если моя мать все же была одержима