нечисти, а хотелось поесть и завалиться на боковую. Вечеряли наскоро, в молчании, сидя на брусчатых[2] лавках у толстенного стола. Подавала, тоже молча, корявая баба, ввергнувшая урядника в разочарование – он явно надеялся, что хозяйская супружница окажется попригляднее.
Разошлись. Поручику Сабурову досталась «господская» во втором этаже, с тяжеленной кроватью и столом, без всякого запора изнутри. «У нас не шалят, нам это не надобно», – буркнул хозяин, зажигая на столе высокую свечу, – Сабуров ее выговорил за отдельную плату.
Кто его знал, не шалят или вовсе наоборот. Темные слухи о постоялых дворах кружили по святой Руси с самого их устройства – про матицу, что ночью спускается на постель и душит; про тайные дощечки, что вынимаются, дабы просунуть руку с ножом и пырнуть; про раздвижные половицы, переворотные кровати, низвергающие спящего в яму с душегубами; про всевозможные хитрые лазы, кучи трупов в подвалах, а то и пироги с человечиной, подаваемые следующим гостям. В большинстве своем это, понятно, были враки.
И все же Сабуров положил на стол «смит–вессон» со взведенным курком, а потом, Бог весть почему, вытащил из ножен саблю, недавно отточенную заново, но зазубрины остались, не свести даже со златоустовского клинка следы встречи с кривым ятаганом или удара о немаканую голову.
Он поставил саблю у стола, чуть передвинул на другое место револьвер. Непонятно самому, чего боялся – сторожкий звериный сон, память от Балкан, позволил бы пробудиться при любом подозрительном шорохе, а местные душегубы наверняка неуклюжее янычар–пластунов. А зверя почуют собаки – во дворе как раз погромыхивали цепи, что–то грубо–ласково приговаривал хозяин, спуская меделянцев. И все равно – страх, непохожий на все прежние страхи, раздражавший и мучивший как раз потому, что не понять, чего боишься…
Он проснулся толчком, секунды привыкал к реальности, отсеивая явь от кошмара, свеча сгорела едва наполовину, вот–вот должен был наступить рассвет, потом понял, что пробудился окончательно. Протянул руку, сжал рукоятку револьвера и ощутил скорее удивление – настолько несшиеся снаружи звуки напоминали давнее дело, ночной налет янычар Рюштю–бея на балканскую деревушку. В конюшне бились и кричали лошади – не ржали, а именно кричали; на пределе ярости и страха надрывались псы.
Потом понял – не то, другое. Дикие вопли принадлежали не янычарам, а до смерти перепуганным людям – и в доме, и во дворе. Опасность, похоже, была всюду. И еще несся какой–то странный не то свист, не то вой, не то клекот. Что–то шипело, взвывало, взмяукивало то ли по–кошачьи, то ли филином… да слов не было для таких звуков, и зверя не было, способного их издавать. Но ведь кто–то же там ревел и взмяукивал!
Поручик Сабуров, не тратя времени на одевание, в одном белье вскочил с постели. Голова стала ясная, тело все знало наперед – он натянул лишь сапоги, сбил кулаком свечу и прижал к стене. От сабли в тесной комнате толку мало, и потому ее Сабуров взял в левую руку, изготовившись колоть, а правой навел на дверь револьвер. Ждал с колотящимся сердцем дальнейшего развития событий, а глаза помаленьку привыкали к серому предрассветному полумраку.
Лошади кричали почти осмысленно. Псы замолкли, но какое–то шевеление продолжалось во дворе; и вопли утихли, но что–то тяжелое и огромное шумно ворочалось внизу, в горнице, грохотало лавками, которые и вчетвером не сдвинуть.
Поручик Сабуров передвинулся влево и сапогом выбил наружу раму со стеклами, обеспечив себе отступление. Адски тянуло выпрыгнуть во двор, но безумием было бы бросаться в лапы неизвестному противнику, не увидев его прежде.
Дверь отошла чуть–чуть, и в щель просунулось на высоте аршин полутора от пола что–то темное, извивающееся – будто змея, укрыв голову за дверью, вертела в «господской» хвостом. Потом змея эта, все удлиняясь, стала уплощаться, и вот уже широкая лента зашарила по стене, по полу, подбираясь к постели, к столу. Сабуров понял, что ищут его, и рубаха на спине враз взмокла. Медленно–медленно, осторожно– осторожненько, боясь чем–то потревожить и вспугнуть эту ленту, похожую на язык, поручик переложил револьвер в левую руку, а саблю в правую. Примерился и сделал выпад, коротко взмахнул клинком, будто срубал на пари огоньки свечей.
Темный лоскут отлетел в сторону, лента молниеносно исчезла за дверью, и поручик успел выстрелить вслед. Внизу словно бы отозвалось визгом–воем–клекотом, тяжелым шевелением, и тут же совсем рядом громыхнуло ружье. Жив урядник, воюет, сообразил Сабуров, отскочил к окну и выпустил три пули в неясное шевеление во дворе – он не смог бы определить, что видит, одно знал: ни человеком, ни зверем это быть не может.
Кусочек двора озарили прерывистые вспышки пламени, будто заполыхало что–то в одной из комнат нижнего этажа. Огонь разгорался. «Зажаримся тут к чертовой матери, – подумал Сабуров, – нужно на что– то решаться, вот ведь как…»
Внизу все стихло, только во дворе что–то ворохалось, гарь защекотала ноздри.
– Поручик! – раздался крик Платона. – Тикать надо, погорим!
– Я в окно! – заорал Сабуров.
– Добро, я в дверь!
И в этот миг с грохотом рухнули ворота. Сабуров прыгнул вниз, присел, выпрямился, осмотрелся, но ничего уже не видел – что–то темное, большое, низкое скрывалось за высоким забором, и что–то – вроде бы смутно угадываемое человеческое тело – волочилось следом, как пленник на аркане за скачущим турком. Сабуров выстрелил вслед, вряд ли попал. Во дворе повозка лежала вверх колесами, земля была в бороздах и рытвинах. Пламя колыхалось в окне хозяйской комнаты, в конюшне бесновались лошади. Сабуров нагнулся посмотреть, на чем он стоит левой ногой, – оказалось, на мохнатом собачьем хвосте, а самих собак нигде не было видно, ни живых, ни мертвых. Поручик кинулся в дом, пробежал через горницу, мимоходом отметив, что неподъемный стол перевернут, а лавки разбросаны. Черепки посуды хрустели под ногами.
Урядник уже таскал воду ведром из кухонной кадки, плескал в хозяйскую комнату – там, должно быть, разбилась керосиновая лампа и зажгла постель, занавески, половики. Повалил едкий дым, и они, перхая, возились в этом дыму, наконец затоптали все огоньки, забили их подушками, сорвали голыми руками, обжигаясь, горящие занавески. Вывалились на крыльцо, на воздух, плюхнулись на ступеньки и перевели дух – измазанные копотью, усыпанные пухом, мокрые. Долго терли глаза, кашляли.
– Хорошо, стены не занялись. А то бы…
– Ага, – хрипло сказал поручик.
Они глянули друг другу в глаза, оба в нижнем белье и сапогах, грязные и мокрые, и поняли, что до сих пор были мелочи, и лишь теперь только настал момент браться за настоящее дело. Мысль эта не радовала.
– Оно ж их утянуло… – сказал Платон. – Всех. И собак. Собак не видно.
– Ко мне в комнату – лента…
– И ко мне. Стрельнул, оно утянулось.
– Я – саблей…
Сабуров вспомнил и побежал наверх, урядник топотал следом. Отрубленный кусочек ленты отыскался у кровати. Поручик осторожно ткнул его концом сабли, наколол на нее, и это словно бы вызвало в куске последнюю вспышку жизни – он вяло дернулся и обвис. Так, на сабле, поручик и вынес его на крыльцо, где светлее.
Осторожно стали разглядывать, морщась от непонятного запаха – не то чтобы омерзительного, но чужого, ни на что не похожего. Лента толщиной с лезвие сабли, и на одной стороне множество мелких острых крючков, похожих на щучьи зубы, словно бы пустых внутри.
– Значит, как зацепит – и конец, – сказал поручик. – Этих щупалец у него ведь не одно. Два самое малое – и к тебе лезло в комнату, и ко мне. И – зубы. Должно быть, у него зубы – ту клячу в клочки, у пса хвост отгрыз… Мартьян где?
– Нету Мартъяна, упокой Господи его душеньку. Один безмен остался, – урядник перекрестился, за ним и Сабуров. – Смотрите, вашбродь…
Граненый шар безмена оказался перепачканным чем–то темным и липким, пахнущим в точности, как кусок щупальца.
– Отчаянный был мужик, – сказал Платон. – Это ж он с безменом на чудо–юдо…