братству и к первобытному Безыменному Богу». Александрия стала «городом, блистающем мраморными театрами, храмами, портиками, библиотеками, Серапеумом — „храмом погребенного Солнца“, — и вот в нем сошлись жрецы, философы, грамматики, софисты, поэты и ученые всех стран, дабы Солнце возродилось…»
Походы Александра «изумили, раздвинули грани земли до сказочного, породили тысячи сказаний, покрыли тысячи свитков рассказами о неведомых прежде богах и странах… Заложив город и гавань в Дельте, в Месопотамии Египта, он как бы снова созвал человечество на равнину Сенаарскую — к построению новой Вавилонской башни. Пусть снова смешаются языки! Даже одна попытка достигнуть неба перерождает мир!»
Александр, «стерший грани почти всех царств земли, совершивший жертвы во всех ее капищах, но поклонявшийся, может быть, только Неведомому богу Сократа и Платона, родился для того, чтоб, соединив царства востока и запада, построить первый международный город и заложить первые основания какого-то нового храма, взамен опустевших храмов Греции, Иудеи и Египта. И на его город выпала беспримерная в истории роль — стать центром всех религий и всех знаний древности, стать предшественником Назарета… а потом и „великим полем битвы за имя Христово“, — полем печальным, впрочем… Разве есть место, которого не могли бы осквернить жрецы и схоласты?» (
Жизнь Египта «текла во тьме и рабстве, стала подобна „палке, изъеденной червями“… А был ли на земле народ более славный? В темные и жестокие времена варварства он первый восстал среди народов в беспримерной цельности и законченности своего облика — и на первобытной земле, каждая пядь которой оплачивалась кровью, сумел сохранить этот облик пять тысячелетий. Он не знал себе равных ни в труде, ни в созидании памятников, ни в знаниях, ни в морали, ни в отваге, уживавшейся рядом с изумительной для того времени кротостью. Он был наставником всего древнего мира: это на основах его культуры, его религии выросли Ассирия, Финикия, Иудея, Греция — и христианство. За четыре тысячелетия до Греции он создал беспримерное по силе резца ваяние, создал беспримерную по тонкости, чистоте, яркости и простоте живопись; создал поэзию гимнов, беспримерную по вдохновению; создал религию — беспримерную уже по одному тому, что она одна не потребовала человеческих жертвоприношений!
Он никогда не знал судр и париев. Никогда на знал рабства женщин. Он всегда был человечен, опрятен, мягок в обращении, благоговейно чтил жизнь во всех ее проявлениях; об этом свидетельствует прежде всего обоготворение животных — обоготворение земных проявлений божественной творческой силы. Он не раз властвовал над всем Востоком, но даже и в эти дни никогда не уподоблялся в свирепости другим народам, обивавшим городские стены кожей пленных.
„Добро ярче изумруда в черной руке невольника“, — начертал он на папирусе, — и добро стало краеугольным камнем и веры его, и всех житейских установлений.
Вера была величественна и грандиозна, как величественны и грандиозны все труды и все искусства Египта. Первобытная, космическая широта мысли сочеталась в Египте с величайшей изощренностью и тонкостью. Вера Египта в основе своей, в первоисточниках признала единого бога и множество светозарных форм его. Она была, по чудесному выражению Шамполиона, пантеистическим единобожием (…) Радость бытия, где смерть лишь ступень к совершенству, радость сыновней близости к Отцу и братской близости ко всему живому, участие в красоте и гармонии светозарного космоса — вот что было основой египетского пантеизма, столь близкого к пантеизму христианства. Но, придя в Мемфис и воздвигнув пирамиды, Египет точно схоронил под ними свою веру. Замкнутый, мистически строгий, он становился все мрачнее и мрачнее. Он уже вступил в те великие битвы народов, что затянулись на тысячелетия и, затопив землю кровью, породили грозные и страшные глаголы еврейских пророков. „И предал его господь в руки властелина жестокого. И стали сражаться брат против брата и друг против друга, город с городом, царство с царством. И оскудели реки и каналы египетские. И дух Египта изнемог в нем… И прибег он к идолам и чародеям и к вызывающим мертвых…“»
Свет Зодиака*
Газ. «Последние новости», Париж, 1929, № 3000, 9 июня. В
— Вот где пожить бы зимой! — роняет он как бы про себя.
Мы с ним быстро идем вперед. Но тут нас обступают проводники, хозяева верблюдов, предлагающие прокатиться вокруг пирамид… Мы всеми правдами и неправдами отбились от всех этих докучливых, развращенных туристами людей.
И вот мы одни у подножья Хеопса, и только тут, подойдя вплотную к пирамиде, я ощущаю ее величину. Но ни взбираться на нее, ни осматривать внутри мы не решаемся — слишком жарко! Мы обходим вокруг все пирамиды, удивляемся высоте каждого уступа и всем существом понимаем, что значит „египетская“ работа… Затем долго стоим перед Сфинксом, очень засыпанным песками… Потом идем дальше по пустыне, по слоистым пескам. Становится жарко, песок начинает нагреваться. Ян опасается солнечного удара, но все же идет и идет вперед. Доходим до какого-то могильника. Ян устремляется в него». «Довольно долго стоим около террариума (в зоологическом саду) с маленькими очень ядовитыми африканскими змейками. Лицо Яна искажается, — у него мистический ужас перед змеями, но его всегда к ним тянет, и он долго не может оторваться от них, следя с какой-то мукой в глазах за их извилистыми движениями». В старом Каире поднимались «на Цитадель, где находятся колодезь Иосифа, мечеть и дворец вице-короля…
Как во всех восточных городах, жизнь протекает здесь на улице. Тут и бреют, и стряпают, и производят всякие ручные работы. Конечно, масса полуголых, чумазых детей, пристающих с бакшишем… На Цитадель мы поднялись как раз вовремя, за четверть часа до заката. Колодезь Иосифа волнует нас своей древней простотой. В мечеть мы только заглядываем, она в стиле Айя-Софии. Двор ее большой, чистый, выложен мрамором, обнесен высокими стенами, с фонтаном впереди. Цитадель построена Саладином в XII веке, на нее пошли камни с малых пирамид.
Нас тянет западная сторона, откуда открывается вид на весь Каир-, сначала мы видим Старый Каир с лесом минарет, затем Новый, далее пирамиды, пустыню».
О пирамидах Бунин писал: «Я обошел Великую пирамиду и с запада. Я прошел между Хуфу и Хафри по широкой волнистой долине. Хафри был близко-близко… Но показалась вдали кучка людей: три бедуина, два европейца в кремовой фланели и розовое платье под белым зонтиком, блестевшим на солнце. И по тому, как четки, но малы были их фигурки среди песчаных бугров, сразу стало видно, как обманчиво, как громадно пространство между мной и пирамидой, между небом и песками. И долго, долго шел я, спотыкаясь на блестящие черные камни, увязая в шелковистых рассыпчатых наносах.
В глубине долины Хафри скрылся. Стало почти страшно — так светло, так тихо и жарко было в ней. Впереди тянулась гряда скал, заметенная сверху серым золотом, с пробитыми в ней входами в могильники. Я заглянул в один и увидел в душном полусвете звериный помет, похожий на зерна кофе. Одна стена была закопчена дымом, — верно, пастухи ночевали. Но здесь могли быть и гиены… И я поспешил выбраться на солнце. Гиен не оказалось, зато мои руки и вся одежда мгновенно покрылись живой, жгучей сеткой блох… А когда я достиг наконец Великой пирамиды, то увидел жалкую сцену: бедуины проделывали с европейцами комедию езды на верблюде. Верблюд с глухим внутренним ревом и клокотаньем поднимался с колен, и толстая женщина, боком сидевшая на нем, вытаращив глаза и исказив красное, потное лицо ужасом, отчаянно визжала и хваталась за черные руки бедуина.
Голос ее прозвучал в знойном пространстве между небом и пустыней, как писк. В голове моей, одурманенной жарой и усталостью, тяжко отдавался стук сердца. Шлем был мокр, руки горели от укусов» (
Иудея*