и, поставив локоть на колено, стал пощипывать кончики своих жидких белесых усов.
— Меня, по правде сказать, очень интересует этот вопрос, — сказал он, помолчав, как-то внезапно. — Я, конечно, говорю искренне…
— С какой же именно стороны вас интересует? — спросил Беклемишев.
— То есть как с какой стороны? Вообще… в применении его к жизни.
Беклемишев, поставив руки на стол и соединяя ладони, смотрел, ровно ли приходятся пальцы один к другому. Линтварев старательно набивал машинкой папиросы.
— Я читал, — продолжал Турбин уже с усилием, — недавно в одной газетке про книжицу какого-то Весселя о профессиональном образовании… Меня, собственно, удивило, что к его мыслям, очевидно, многие относятся враждебно: например, директор ремесленного училища цесаревича Николая… Мне кажется, что тут есть несправедливость… Он говорит, например, что школа, собственно, несовместима с мастерской…
— То есть это, — мягко перебил Линтварев, — Песталоцци мнение, а Вессель, хотя и…
— Ну да, и Песталоцци, — перебил в свою очередь Турбин, и в нем уже загорелось желание спора. — Только, по моему мнению, это и понятно… Когда мне, позвольте спросить, обучать своего какого-либо мальца мастерить разные безделушки, когда он сам, в своем быту, так сказать…
— Зачем же непременно безделушки?
Турбин развел руками.
— Мне, собственно, это все представляется как бы игрушками… Мне трудно это объяснить, но все эти затеи… Говорят, подспорье хозяйству… но ведь смешно подпирать то, что разваливается окончательно… да и не соответствует все это духу нашего народа, истого земледельца… А учить его, например, делать плетушки…
— Ну да, ученого учить — только портить, — насмешливо сказал Беклемишев.
Турбин хотел продолжать, сказать, что он думает, более ясно и связно. Но Беклемишев, как бы забыв о его присутствии, тихо и спокойно промолвил Линтвареву:
— Да, так я думаю, что это еще гадательно: князь слишком глуп для этого, а Гарницкий — юн.
Линтварев виновато посмотрел на Турбина. Турбин смолк. Теперь ему хотелось одного — поскорее уйти из столовой. Но встать сразу было неловко.
— А я все хотел попросить у вас какой-либо книжицы из вашей библиотеки, — сказал он наконец, подымаясь.
— С величайшим удовольствием, — поспешил ответить Линтварев.
Турбин встал и медленно прошелся по столовой. Он долго стоял перед камином, рассматривал большой портрет Толстого, писанный масляными красками. Но ему уже было не по себе. Музыка в зале ударила ему по сердцу как-то болезненно. И, под предлогом, что он идет слушать, он вышел в залу.
Играл член суда.
— Что это? — спросил сидевший около него старик-помещик, обращаясь к хозяйке.
— Соната Грига. Вы не знаете?
— Десять лет не играл, — сказал помещик со вздохом, — а хорошо!
— Чудо! — подтвердила хозяйка.
Музыка Грига решительно не нравилась Турбину. Звуки лились вычурно, быстро и не трогали его сердца. Он чувствовал, что она так же чужда ему, как все общество, окружавшее его. В начале вечера он все ждал, что будет что-то хорошее. Теперь это чувство ослабело. Он думал, что надо идти домой, что никому он не нужен. Никто далее не поинтересовался им, не поговорил, чтобы узнать, что он за человек. Даже хозяин только предупредительно, беспокойно вежлив с ним…
Музыка смолкла. «Посижу еще, послушаю немного и уйду», — решил Турбин. Но поднялся разговор о Григе. Старик-помещик добродушно-насмешливо покачивал головой. «Хорошо, а не забирючивает», — говорил он. Член суда горячился, доказывая, что «Григ великолепен».
И, покачивая головой, тихо начал «Белые ночи» Чайковского:
Турбин не знал ни этих слов, ни Чайковского; но при первых же чистых звуках мелодии у него дрогнуло сердце: что-то нежно-призывающее было в них; а когда эти зовущие звуки определились в томительно-грустные, Турбину захотелось плакать.
Но рояль стих. Турбин встал: ему хотелось еще музыки, но он не знал, что назвать. Он подумал о «Молитве девы»… но это было как-то неловко сказать.
— Будьте добры, сыграйте еще что-нибудь, — обратился он к члену суда.
— Что же? — спросил тот, перебирая ноты.
— Что-нибудь Бетховена.
Член суда посмотрел на него внимательно.
— Сонату? — спросил он.
Турбин в смущении качнул станом.
— Да, сонату…
— Какую же?
— Все равно… — пробормотал Турбин, чувствуя, что над ним смеются.
Но тут позвали к столу. Турбин настроил себя чинно и шел медленнее всех.
Хозяин особенно хвалил и предлагал селедку. Член суда, с видом знатока, попробовал ее и нашел «гениальной».
— Николай Нилыч! Водки? — сказал хозяин.
— Можно! — ответил Турбин.
— Хинной или простой?
— Хинной так хинной.
— Так будьте добры — распоряжайтесь сами.
— Не беспокойтесь, не беспокойтесь, пожалуйста!
Около стола теснились, оживленно переговаривались. С тарелкой в руках Турбин долго стоял в конце всех. Он не обедал и с особенным удовольствием выпил рюмку водки, погонялся вилкой за ускользающим грибком и ограничился на первое время пирогом. После первой же рюмки он почувствовал легкий хмель, очень захотел есть и долго, поглядывая искоса и стараясь не торопиться, ел одних омаров. Член суда уже дружески предлагал ему выпить с ним, и Турбин выпил еще рюмку простой водки. И водка и дружеский тон члена суда совсем размягчили его.
Первые минуты опьянения он чувствовал себя так же, как в самом начале вечера: как сквозь воду видел блеск огней и посуды, лица гостей, слышал говор и смех, чувствовал, что теряет способность управлять своими словами и движениями, хотя сознавал еще все ясно. Раскрасневшееся, потное лицо затягивало паутиной; в голове слегка шумело. Но все-таки он старался оглядываться смело и весело своими томными глазами. Ему было жарко. Когда же Линтварев (Турбину казалось, что и Линтварев запьянел) взял его под руку и повел к столу ужинать, он почувствовал себя очень большим и неловким.
— Не выпьем ли еще по одной? — сказал член суда.
— Блаженный Теодорит велит повторить, — отвечал Турбин со смехом.
— Repetito est mater studiorum.[1] He так ли? — промолвил с другого конца флотский офицер, явно подделываясь под семинарскую речь.
Турбин понял это и вызывающе поглядел на офицера. «Ну, и черт с тобой!» — подумал он и, усмехаясь, крикнул:
— Optime![2]
Член суда поспешил налить. Хозяйка как будто вскользь, но значительно поглядела на него. И это Турбин заметил, но никак не мог обидеться: так просто и тепло стало у него на душе.
— Да и последняя! — сказал он, выпивая и махая рукой, — Я и так мокрый, как мышь.