Ненавидя же себя, человек ищет существо, достойное любви. Но так как мы не можем любить ничего вне нас, то мы вынуждены любить существо, которое было бы в нас, но не было бы нами, и таким существом может быть только одно — всемирное существо. Царство божие в нас (Лк. XVII, 21); всемирное благо в нас, но оно не мы»
За обедом Душан сообщил Льву Николаевичу, что один чешский поэт прислал ему два стихотворения — о Лютере и о Хельчицком.
— Ах, о Хельчицком, это в высшей степени интересно! — воскликнул Лев Николаевич.
Душан передал вкратце содержание стихов. О Лютере говорилось, что хотя он победил Рим, но сатану в себе, своих пороков, не победил.
— Это мне сочувственно, — сказал Лев Николаевич, — тем более что у меня никогда не было… уважения к Лютеру, к его памяти.
Вечером — опять тяжелые и кошмарные сцены. Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она ревнует Льва Николаевича, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую?то запись в его молодом дневнике.
Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения лицом. Затем щелкнул замок: Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись, таким образом, в двух своих комнатах, как в крепости.
Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду!») и открыть дверь, но Лев Николаевич не отвечал…
Что переживал он за этими дверьми, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, бог знает!.
В Ясной получена телеграмма от В. Г. Короленко: «Был бы счастлив побывать, прошу сообщить, не обеспокою ли Льва Николаевича», Софья Андреевна отвечала: «Все будут рады вас видеть, приезжайте».
Владимир Григорьевич просил передать Льву Николаевичу привет, как обыкновенно, и сказать, что лучшее, о чем он бы мечтал по отношению к Льву Николаевичу, это чтобы он уехал из Ясной Поляны к Татьяне Львовне в Кочеты.
Да я и сам об этом подумываю, — неопределенно ответил Лев Николаевич, когда я передал ему слова Черткова.
Я сидел у Льва Николаевича в кабинете.
— Софья Андреевна нехороша, — говорил Лев Николаевич. — Если бы Владимир Григорьевич видел ее — вот такой, как она есть сегодня!.. Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней как он… и как многие, и как я… И без всякой причины! Если бы была какая?нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала бы ее… А то просто ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается… Я даже записал.
Лев Николаевич нащупал в карманах записную книжку, достал ее и стал читать.
Неожиданно вошла Софья Андреевна, чтобы положить ему яблоки, и начала что?то о них говорить… Лев Николаевич прекратил чтение, отвечая на слова Софьи Андреевны.
Потом она вышла, по — видимому недовольная моим присутствием в кабинете и как будто что?то подозревающая, и Лев Николаевич кончил чтение.
Вот мысль, которую он прочел:
«Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как так, как обращаешься с детьми — любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними — это то, что вместо любознательности, скромности детей, у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самое тяжелое — самоуверенность».
— И сколько таких детей около нас, — добавил Лев Николаевич, указав рукой на дверь, — среди окружающих! Кстати, вот работа для вас, переписать это — вот сколько накопилось, — в тетрадь…
То есть нужно было из записной книжки набросанные начерно мысли переписать в дневник.
И вот он, великий Толстой, сгорбленный, седенький, стал на табуретку, протянул руку и из?за полки с книгами достал тетрадь дневника, которую и подал мне: он прятал тетрадь от Софьи Андреевны…
Условились, чтобы я переписал внизу, в комнате Душана, подождал возвращения Льва Николаевича с прогулки и отдал бы ему тетрадь.
— Хотя тут ничего и нет такого, — сказал Лев Николаевич, перелистывая тетрадь…
Ездили со Львом Николаевичем на «провалы», за деревни Бабурину, Деменку и Мясоедову. «Провалы» — небольшие, мрачные, бездонные озера в старом дубовом лесу, образовавшиеся действительно вследствие того, что почва вместе с росшим на ней лесом провалилась в этих местах куда?то в глубину. Это было еще на памяти Льва Николаевича. Он помнил деревья, свешивавшиеся с боков «провалов» вниз. Да и теперь видно, как местами по берегам озер почва изломана и точно готова осесть тоже вниз, в пропасть.
«Провалы» — одна из живописнейших окрестностей Ясной Поляны.
Когда Лев Николаевич отдыхал после прогулки, явился В. Г. Короленко. Он пришел пешком с Засеки, где сошел с поезда, не зная, что там нет ямщиков. Я первый встретил Владимира Галактионовича и провел в зал. Сейчас же пришла туда и Софья Андреевна, извещенная о приезде гостя.
В. Г. Короленко — почтенный седой старик, невысокого роста, коренастый. Благообразное, спокойное лицо, с окладистой бородой и добрыми глазами. Движения неторопливы, мягки, определенны. Чисто и просто одет в темную пиджачную пару.
Перед обедом вышел Лев Николаевич.
— Я приготовил фразу, что вы напрасно не известили нас о приезде, — говорил, здороваясь с гостем, Лев Николаевич, — напрасно истратили три рубля на ямщика… Знаю, знаю! А вы пешком со станции пришли…
— Счастлив видеть вас здоровым, Лев Николаевич! — говорил Короленко.
Как и можно было ожидать, Лев Николаевич сразу заговорил о статье Владимира Галактионовича о смертных казнях («Бытовое явление»), Короленко указал, что благодаря письму к нему Льва Николаевича об этой статье она действительно получила огромное общественное значение [239]. Лев Николаевич говорил, что если это случилось, то в силу достоинств самой статьи.
Сели обедать. Тут во время разговора обнаружилось, что Короленко глуховат. После он объяснил, что недавно был болен и ему заложило уши от хины.
Заговорили о декадентстве в литературе и в живописи. Короленко хочет найти более глубокую причину его появления, чем простое манерничанье или оригинальничанье. Рассказывал о знакомом художнике, намеренно в живописи употреблявшем «синьку», то есть скрывавшем определенные контуры и тона картины под темными пятнами, — нарочно, как он говорил, чтобы не показывать богачам, которые покупают его картины, натуру красивой.
— Н — не знаю! — нерешительно восклицает Толстой. — Восхищаюсь вами, вашей осторожностью, с которой вы относитесь к декадентству, — восхищаюсь, но сам не имею ее. Искусство всегда служило богатым классам. Возможно, что начинается новое искусство, без подлаживания господам, но пока ничего не выходит…
Говорили о музыке.
Лев Николаевич:
— Настоящее искусство должно быть всем доступно. Теперешнее искусство только для развращенных классов, для нас. Как я ни люблю Шопена, а я думаю, что Шопен не останется жив, умрет для будущего