интересно, потому что это уничтожает осуждение… Это ново, и я хотел посоветоваться с вами… Хотя, конечно, это не важно!.. Хотелось объяснить то состояние безумия, в котором находится большинство людей нашего времени.
Стали собираться к отъезду в шесть часов вечера. Уже все было уложено, и надо было садиться в экипажи, чтобы ехать на станцию. В узеньком коридорчике внизу столпилось несколько человек. Идет Лев Николаевич, уже совсем одетый, с ведром в руках. В последние минуты он вспомнил о накопившихся за день нечистотах и вынес их сам, оставаясь верным своему обычаю.
— Мои грехи, мои грехи, — проговорил он, пробираясь между нами.
Во время поездки на одной из станций Лев Николаевич встретил своего внучатного племянника князя Оболенского, земского начальника Тульского уезда, большого барича. Он ехал тоже в Тулу, возвращаясь, кажется, из служебной поездки. Лев Николаевич с ним на «ты» и зовет его Мишей.
Оболенский поехал в одном с нами вагоне. Сначала говорили о незначащих вещах. Я любовался способностью Льва Николаевича войти в интересы другого человека, в данном случае Оболенского, даже в его манеры, стать с ним на одинаковую ногу и соблюсти в то же время человеческое достоинство, не сделав ни малейшей уступки в сохранении своей духовной независимости.
— Что ж, угости Мишу карамелькой! — сказал он, усмехнувшись, Александре Львовне, сидя на диване, закинув ногу на ногу и с высоко поднятой головой.
— Merci [220], — процедил сквозь зубы племянник- князь, лениво протягивая руку к «карамельке».
Лев Николаевич заговорил о законе 9 ноября, очень щекотливом предмете, если принять во внимание положение Оболенского как земского начальника. Оболенский стал рассказывать, что, насколько ему пришлось наблюдать, выделившиеся на хутора крестьяне очень довольны своим новым положением, о чем, между прочим, недавно они заявляли бывшему у него англичанину, профессору Ливерпульского университета.
— А ведь уж это человек посторонний! — добавил князь.
Лев Николаевич ответил.
— Может быть, с материальной стороны для выделяющихся это и лучше. Но для всех хуже. Нарушается принцип, — тот, что земля — божья и не может быть предметом частной собственности… Англичанину — т? это нравится, да мне — т?, русскому, не нравится.
В Туле Лев Николаевич пошел в вокзал написать письмо Татьяне Львовне. Его окружила толпа. Стали просить автографы, подсовывая для этого открытки с портретами и просто со всевозможными рисунками, которые тут же в вокзале покупали. Лев Николаевич начал было даже подписывать, но, видя, что этому конца не будет, поднялся и ушел в вагон. Ему захотелось чаю, но он уже ни за что не хотел вернуться на вокзал.
— Нет, я туда не пойду! — отмахивался он.
Чай принесли к купе.
В Ясную приехали часов в десять — одиннадцать вечера.
От В. М. Феокритовой узнали подробности о том, что происходило в доме в наше отсутствие. Оказывается, Софья Андреевна была недовольна, что Чертков не пригласил ее в Мещерское или пригласил в недостаточно определенной форме, не предложив отдельной комнаты, и на этой почве у нее создалось болезненное истерическое раздражение не только против Черткова, но и против самого Льва Николаевича. Все сообщенное производило самое тягостное впечатление.
Лев Николаевич, несмотря на позднее время, просидел у Софьи Андреевны, которая сегодня слегла, часа полтора. Потом послал к ней дочь.
— Ради бога, будь осторожнее! — умолял он ее.
Потом говорил:
Нельзя молчать, и говорить опасно!.
Попробую пойти заснуть, — сказал Лев Николаевич в заключение и простился с нами.
Сердце сжимается от боли за дорогого, великого старика.
Александра Львовна утром уехала к тульскому губернатору навести справки о предполагающемся возвращении Черткова в Телятинки. За Владимира Григорьевича хлопочет в Петербурге его мать, имеющая большие связи в высших кругах.
Я остаюсь жить в Ясной. Утром Лев Николаевич передал мне письма для ответа. Говорил, что спал мало. Когда я собрался выйти из комнаты, он посмотрел, засмеявшись почему?то, и спросил:
— А вы как, хорошо?
— Да, только больно за вас, Лев Николаевич.
— Нет, сегодня ничего, лучше. Она говорит, что ты мне не простишь — все, что я наговорила… Так что чувствует эту… свою ненормальность…
Ездили верхом. Долго. Жаркое солнце и ветер. Наливается рожь, цветет гречиха. Пышная зелень деревьев.
— Вам не надоело? — спрашивает Лев Николаевич.
— Нет, ничего.
— А мне очень приятно, очень приятно!
За обедом употребили выражение: «Этот номер не пройдет». Лев Николаевич сказал:
— Этим испорченным языком удивительно владеет Куприн! Прекрасно знает его и употребляет очень точно. И вообще он пишет прекрасным языком. И очень образно. Он не упустит ничего, что бы выдвинуло предмет и произвело впечатление на читателя.
Вечером в столовой было как?то необычно малолюдно. Софья Андреевна не выходила.
Лев Николаевич говорил:
— Я сегодня ехал и все размышлял. И думал, что материя есть средство общения между собою существ. Мы таинственно разделены телами, но посредством материи мы чувствуем. Я ударился коленкой об дерево — я чувствую, что твердо. И тайна в том, что я чувствую это!.. Вот кусочки материи не чувствуют друг Друга.
Потом говорил:
— Я занят статьей о самоубийствах. Мне хочется, чтобы было как можно яснее, лучше, и я не тороплюсь, пишу потихоньку. В ней я хочу показать все безумие нашей жизни, которое родит самоубийства. Когда я с Чертковым ездил разговаривать с сумасшедшим, который все ходит вокруг дерева и все повторяет «не украл, а взял», а когда я сказал, что увидимся на том свете, то сказал, «свет один», то есть говорил все очень умные вещи, — к нам подходит господин с черными бакенбардами и говорит, что просит сделать ему честь, и все такое, осмотреть его фабрику. Фабрика — ткацкая. Там—; девушки, девочки, которые от половины восьмого утра до половины восьмого вечера занимаются только одним. Натянуты какие?то нитки, и вот если какая?нибудь нитка оборвется, то они должны связать ее и исправить. И только это!.. В первом отделении делают шелковую материю, вроде парчи, которая идет на Восток по огромной цене, что?то он мне сказал огромное за аршин. Во втором — пояса. Широкие, которые идут в Бухару. Он сам продает их по восемь рублей за штуку!.. Но меня все это не интересовало, меня занимали люди. И с ним самим заговаривал. Он мне сказал, что он старообрядец «рогожского согласия». Что такое согласие? Он отвечает, что «приемлем священство». Я стал говорить с ним, что — что такое священство? Ведь вот вы учились, бывали за границей. Неужели вы можете верить в творение в шесть дней или в то, что Христос улетел на небо? А он мне отвечает: «Да, это, говорит, все по логике… А вот пожалуйте, не угодно ли вам взглянуть на этот бархат, он разрезается вот так?то!..»
И Лев Николаевич представил суетливые движения господина с бакенбардами и засмеялся.
Во время рассказа он тоже все улыбался, причем добродушно и лукаво, исподлобья поглядывал на меня. (Я сидел за столом как раз напротив него.)
— Разве этот человек не безумный?.. У меня это Idйe fixe [221], грешный человек, я это везде ищу, — продолжал Лев Николаевич.
— А разве не безумный этот знаменитый ученый, как его — Мечников? Я, когда он был тут, один раз, чтобы навести его на нравственные вопросы, заговорил о прислуге, о том, как это безнравственно, что взрослые люди, почтенные, семейные, прислуживают каким- нибудь мальчишкам — гимназистам… Он