сейчас. Вот действительно философ, и философ, который мыслит и пишет для себя. И он затрагивает самые глубокие философские вопросы… Ах, какая прекрасная книга! Кротость, смирение и серьезность — вот отличительные черты Страхова.

Лев Николаевич получил письмо от писателя Наживина, который просил его прислать ему для одной его книги последний портрет Льва Николаевича [92]. Когда Лев Николаевич сел разбирать отсылаемые сегодня письма (в большинстве написанные им самим), он попросил меня принести из его кабинета папку с его портретами, чтобы выбрать из них который?нибудь для Наживина.

Принесши папку, я начал разбирать ее вместе с Гольденвейзером.

Лев Николаевич вдруг усмехнулся.

— Смотрю я на эти портреты и думаю, особенно теперь, прочитав Страхова, и это я не кривляюсь, — говорил Лев Николаевич, — думаю, что вся эта моя известность— пуф!.. Вот деятельность Страхова и таких людей, как он, серьезна, а моя, вместе с Леонидом Андреевым и Андреем Белым, никому не нужна и исчезнет. Иначе не было бы этой шумихи около нас и этих портретов.

После чая Гольденвейзер сел за рояль. Сыграв по одной, по две пьесы Скрябина, Аренского и Листа, он играл затем исключительно Шопена. Все исполнялось им замечательно.

— Прекрасно, чудесно! — проговорил Лев Николаевич, прослушав одну из прелюдий Скрябина.

Аренский тоже понравился ему. Когда?то композитор бывал в Ясной Поляне, и Лев Николаевич теперь вспоминал о нем как об очень симпатичном человеке [93] .

— Чепуха, че — пуха! — произнес Лев Николаевич после пьесы Листа, — Здесь нет вдохновения. Все эти, — и он показал руками и пальцами, как делают пассажи на фортепиано, — ничего не стоит сделать и сочинить в сравнении с той простотой, с тем изяществом, как в том, что вы перед этим играли.

Играна была пьеса Аренского.

— А вы как думаете, Михаил Сергеевич, — обратился Лев Николаевич к своему зятю, — нравится вам Аренский?

— Для меня, Лев Николаевич, — отвечал тот, — Скрябин, Аренский — все равно что в литературе Андрей Белый, Вячеслав Иванов; я их не понимаю и друг от друга отличить не могу.

— Что — о вы! — протянул усовещивающе Толстой.

Он долго слушал Шопена и промолвил:

— Я должен сказать, что вся эта цивилизация — пусть она исчезнет к чертовой матери, но — музыку жалко!

Стали говорить об отношениях Шопена и Жорж Занд[94] .

Что ты эти гадости рассказываешь, — вмешался все молчавший Лев Николаевич, обращаясь к Татьяне Львовне, и добавил, смеясь, — где уж ваша сестра замешается, там всегда какие?нибудь гадости будут!..

— Уж я тебе отомщу, погоди! — погрозила отцу пальцем Татьяна Львовна.

— Смешивают любовные пакости с творчеством, — продолжал Толстой. — Творчество — это нечто духовное, божественное, а половая любовь — животное. И вот выводят одно из другого!.. Шопен не оттого писал, что она пошла гулять (Лев Николаевич усмехнулся), а оттого, что у него были эти порывы, это стремление к творчеству.

— Отчего, — говорил он затем, — живопись, поэзия понятны всем, как понятна всем религия, а музыка представляет в этом отношении исключение? Поймет ли вот такую музыку неподготовленный, простой мужик, даже вообще склонный к эстетическим… «переживаниям»?.. [95] Будет ли он испытывать такое наслаждение, какое испытываем теперь мы? Вот это меня очень интересует! Я думаю, что он не поймет такой музыки. Поэтому я хотел бы, чтобы музыка была проще, была бы всеобщей.

Между прочим, сегодня Лев Николаевич писал в письме к Наживину: «Я живу хорошо, подвигаюсь понемногу к тому, что всегда благо, и ослаблением тела и освобождением духа».

Приготовил Льву Николаевичу книжку «Суеверие государства». В работе мне помогала уже почти совсем выздоровевшая Александра Львовна: размечала «безответные» письма, завязывала посылки, собирала книги и т. д. Хотя червячок ревности (растягивающийся иногда и в червячище) все еще копошится в ее душе, но все же, узнав меня поближе, она, кажется, убедилась, что не настолько уж я опасное для нее чудовище, и стала ко мне более снисходительна. В ревности своей она уже признавалась мне самому, а разве это не прямой признак, что ревность ослабела?

Ненавижу Гуську, Не люблю Булгашку! —

напевает она иногда, сидя за пишущей машинкой, в то времй как «обер — секретарь» (как она меня называет) глупости, — улыбнулся Лев Николаевич, — дух дьявольский во всех.

С утренней почтой получилось очень интересное письмо о половом вопросе («Не показывайте его Саше: оно очень грязное»), В письме отмечалось доброе влияние Льва Николаевича. Оно очень взволновало Льва Николаевича. Он написал ответ на него, но при письме не оказалось даже адреса: корреспондент нарочно не приложил его, из нежелания затруднять Льва Николаевича ответом. Письмо Льва Николаевича так и осталось непосланным [96].

Сегодня я уезжаю из Ясной Поляны в Москву — устроить свои дела с университетом, в котором я продолжаю числиться студентом. После завтрака я собирал в «ремингтонной» свои вещи, и только что кончил, как вошел Лев Николаевич.

— Хотите, поедемте и будем благоразумны? — обратился он ко мне.

— Как, верхом, Лев Николаевич?

— Да.

— А вы не боитесь, Лев Николаевич?

— Нет, ничего.

Лев Николаевич пошел переобуть сапоги на другие. В валенках уже нельзя было ездить: сыро. Он надел свои дорожные сапоги, в которых я недавно щеголял дня три, когда отдавал в починку свою обувь. Но в чем было ехать теперь мне? Я ходил в ботинках. Илья Васильевич, старый слуга Толстых, принес мне найденные в комнате для посетителей, в комодике, огромные старые сапоги с лакированными голенищами, с широкими и длинными ступнями. Я и влез в них. Что же? Сапоги эти оказались принадлежащими не кому иному, как Петру Веригину, духоборческому вождю. Как они попали в Ясную Поляну, Илья Васильевич и сам не знал. В них я и поехал. И промучился всю дорогу: ступни были до такой степени широки, что не влезали даже в стремена.

Все тает. По дороге — глубокие просовы, так что быстро ехать нечего и думать: лошадь может сломать ногу. Сегодня большой туман: глубокий, белесоватый, заволакивает всю окрестность, леса, деревенские избы. Шагом проехали всю деревню по черной, грязной дороге. В поле ничего кругом не видно, кроме полоски дороги, обрывающейся спереди и сзади в тумане, да наших двух темных фигур.

Сделали большой круг: до Двориков, деревни, и оттуда назад по другой дороге.

— Как я благоразумно ехал, — улыбнулся Лев Николаевич, поворачивая лошадь с шоссе на дорогу в Ясную.

Правда, ехали все время шагом. На один только пригорок в конце дороги Лев Николаевич взъехал опять рысью (должно быть, «соблазнился»).

После обеда, вечером, приехал в Ясную из Москвы М. А. Стахович, член Государственного совета и камергер, старый друг семьи Толстых. Он привез с собой всевозможных фруктов, а также какой?то дорогой прибор для карточной игры в подарок хозяевам от себя и «Мити» (гр. Д. А. Олсуфьева, члена Государственного совета). После чая играли в карты со Львом Николаевичем и его дочерьми.

— Почему это, Михаил Александрович? — говорила ему в отсутствие Льва Николаевича Софья

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату