Сказано не о Петре. «Как будто к мрамору прикован» Евгений. Смешная и жалкая фигура без шляпы под дождем верхом на льве. Но Пушкин знает ей цену, если делает ее тоже мраморной. Он знает силу смиренной земли. Едва ли рядом с этой мощью не делается жалким, наоборот, кумир на бронзовом коне с его простертою рукою. Его возвышение беззащитно. Один окаменел в страдании, другой в гордом жесте. Разве люди тут нарисованы? Оба конечно мировые силы, божества в слепой схватке друг с другом. Бедный страдалец не может уйти от погони, Медный всадник не может догнать. Они разминулись, чтобы их невидящее столкновение не прекращалось больше никогда.
Пушкин устраивает им встречу, решающую для судьбы России, сближает две крайние силы и на первый взгляд не дает ответа, его восклицательные знаки переходят в вопросительные,
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!…
Куда ты скачешь…?
На деле ответы Пушкина и Гоголя на вопросы, куда скачет гордый конь, куда несется тройка, есть, но они настоящие, т.е. даны не лексически. Тем, как Пушкин и Гоголь встали в середине нашей истории, указан путь куста, который весь как может молча врос в землю и небо, в день и в ночь, в солнце, в туман. Он или так забываясь впивается во всё вокруг, или его просто нет, как Гоголя сразу и безвозвратно нет, когда кончается непонятное питание его поэтической прозы. Путь стране показан этой поэзией и этой прозой, которые как могли вросли всеми корнями в землю и всеми листьями в небо. Для чего? Просто для того чтобы быть. Уж во всяком случае не чтобы «изложить мысль» или «в художественной форме выразить свои воззрения на судьбу самодержавия в России». Чуткое присутствие между небом и землей. Органом этого присутствия становится ad hoc, для этого места и для этого человека и для этой поры, эта поэма Пушкина и та поэма Гоголя. Их слово было нужно им. Значит оно так же нужно нам как дыхание и питание.
Понимание, что Пушкин не рассказывает, а показывает ответ на вопросы, делает смешным прочтение вызова Евгения Петру как вызова Пушкина самодержавию. Разумеется, «Ужо тебе!» это полный голос самого Пушкина, который с уверенностью не пророка, а поэта знает, что пора царю придет. Он это конечно знает, но он и больше знает, включая и то, почему не надо никого предупреждать и отвращать опасность. Это ясно из очевидной слепоты слабого и сильного; они друг друга не видят и потому друг на друга обречены, ни сами по отдельности ни вместе ничего не решат. Так сегодняшние небо и земля, банкиры и нищие, насколько сильны, настолько и бессильны. Страна хоть и называется землей, но по сути она куст, существует только в меру своего врастания, как получится, в почву и в небо. Может не получиться, куст может иссохнуть, частями он всегда уже умер, он никогда не вечен и должен прежде всего заботиться о своих семенах.
7. «Медный всадник» — ответ Адаму Мицкевичу. Упоминание его имени в кратких примечаниях к поэме имеет смысл адреса на конверте. После недавней русско-польской войны Мицкевич враг и цитировать его лучше не нужно, если хочешь благополучно пройти цензуру. Пушкин пройти ее хочет, но всё же пишет: «Мицкевич прекрасными стихами описал день, предшествовавший петербургскому наводнению, в одном из лучших своих стихотворений — Oleszkiewicz. Жаль только, что описание его не точно. Снегу не было — Нева не была покрыта льдом. Наше описание вернее, хотя в нем и нет ярких красок польского поэта». Пушкинское «не точно» относится к Мицкевичу пророку и историку; в перечислении метеорологических неточностей Мицкевича Пушкин шутит; «яркие краски» имеют в виду романтический энтузиазм. Пушкин русский, который знает, что Россия совсем другое чем Европа, и двойное зрение дает ему видеть точнее. Мицкевич только западный европеец, Пушкин принадлежит миру.
Последний том Мицкевича с циклом стихов о Петербурге и России Пушкин получил в июле 1833 и читал в осенней поездке того же года по пугачевским местам. Мицкевич жил в России до восстания с 1824 по 1829, и в 1826 Пушкин встречался с ним не раз. Теперь в июле 1833 он читал в томе Мицкевича стихотворение «К русским друзьям» как открытое письмо прежде всего ему, Пушкину. Мицкевич настроен так, как естественно для поляка после жестокостей русских войск в Варшаве, он говорит прежним друзьям: теперь я выливаю в мир кубок яда, едка и жгуча горечь моей речи. В стихотворении следующего 1834 года Пушкин сравнит этого нового Мицкевича с прежним:
Злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили —
Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся. Он
Ушел на запад — и благословеньем
Его мы проводили. Но теперь
Наш мирный гость нам стал врагом — и ядом
Стихи свои, в угоду черни буйной,
Он напояет…
Совсем уже прямое письмо себе Пушкин читал в «Памятнике Петру Великому», хоть не узнавал себя в экстатическом романтике, которого Мицкевич вспоминает ведущим такие речи: Уже царь, отлитый в образе великана, сел на медный хребет буцефала и ищет места, куда мог бы въехать на коне, но Петр на собственной земле не может стать, в отечестве ему не хватает простора; искать ему пьедестал послано за море, велено вырвать на финском берегу глыбу гранита; она по приказу государыни плывет по морю и бежит по земле и падает навзничь в городе перед царицей. Вот пьедестал готов; летит медный всадник, царь кнутодержец в тоге римлянина; бешеный конь вскакивает на гранитную стену, останавливается на самом краю и поднимается на дыбы, приподняв копыта. Удерживаемый царем, он скрежещет закусив удила, вот-вот полетит и разобьется вдребезги. — Если такое говорит первый русский поэт, потверждая шатость недавней и недолговечной империи, то Мицкевич вправе продолжить: скоро блеснет солнце свободы и западный ветер согреет эту страну. Третье стихотворение Мицкевича, именно то, которое упомянуто единственным в примечании Пушкина, изображает странного, но благородного чудака, польского художника в петербургскую ночь как раз накануне 7 ноября 1824. Он видит наводнение и видит рядом с ним другое, революцию против тирана. Она сметет царя и встряхнет подданных, потерявших человеческий облик. Жалкие обитатели лачуг, они понесут кару за него, ибо молния, когда она пожирает неживое, начинает сверху, с горы и башни, но когда бьет людей, то начинает снизу и поражает прежде всего наименее виновных. Несчастные заснули в пьянстве, ссорах и мелких радостях, проснутся утром мертвыми черепными чашками. Спите покойно, неразумные животные, пока Божий гнев не спугнет вас словно охотник, ломящий всё что встретит в лесу, добираясь до лежбища дикого кабана. Слышу!…там!… Вихри уже подняли свои головы с полярных льдов как морские чудовища, уже сделали себе крылья из тучи, сели на волны, сняли с них оковы. Слышу… уже морская пучина разнуздана, бьет копытом и грызет ледяные удила, уже вздымает влажную выю под облака, уже… еще лишь одна цепь удерживает, но скоро ее раскуют… слышны удары молота.
Удары слышал и Пушкин. Его ответ, «Медный всадник», не о том, будет еще молния или нет. Она уже блеснула, только как. У Мицкевича Петербург гнилой серый город, у Пушкина сверкающий. Внезапное озарение совершилось среди едва ли не худшей серости чем у Мицкевича. Ключ к поэме, слова, которые повели за собой Пушкина, были «над омраченным Петроградом». Так начинался«Езерский». Там Пушкин еще не поверил нездешней тяге и дал новому ритму растечься в картину:
Над омраченным Петроградом
Осенний ветер тучи гнал,
Дышало небо влажным хладом,
Нева шумела. Бился вал —