- 1
- 2
скату. Наконец на мелководье он встал и пошел к нам, возвышаясь с каждым шагом. Балтийский Ахилл.
– Загробного мира нет, ребята, – сказал он уже на берегу. – Только что в нейтральных водах со мной произошел курьез. Я немного не рассчитал направление волны – вы знаете, на Балтике, когда она бесится, нет размеренного наката, это вам не Пасифик, – короче, волна меня оглушила, и я пронырнул через то, чего нет. Клянусь, я не слышал ни пения ангелов, ни завывания чертей. Все, что придумано про это, – детский лепет. Там как-то иначе. Я не успел сообразить и вынырнул.
– А что у тебя в правой руке, Стасис? – спросил кто-то.
Красаускас недоуменно опустил глаза и посмотрел на тонкую, длиною в фут, гибкую палочку у себя в кулаке. Он повертел ее, затем просиял:
– Это, должно быть, для рисования гравюр по мокрому плоскому песку перед собранием друзей в закатный час на балтийском пляже.
Браво! Начинается длинная линия, бесконечная линия графики, одно переходит в другое: женское бедро – в мужское, длань прикасается к дереву и прорастает пучком цветов, но тут же один цветом оборачивается кругленькой душкой-совой, а змей-искуситель, будто профессор социологии, присутствует всюду, гибко струится, делясь избытком морали, но тут же и перекатываясь в добродушных животных Литвы – республики, славной своими копчениями. Далее – соприкосновение плоти продолжается, перехлест рук, дивные всплески глаз, как брызги, слетающие с весел Тракая, фейерверки воссоединения с ровно дышащей всеми горизонтами и величаво вздымающейся метрополией; взлетающие, но не отрывающиеся от поверхности фейерверки опадают, превращаясь в человеческих эмбрионов, крутящих сальто акробатов, и женщина, раскинувшаяся, как Европа, дыша холмами и туманами и заливаясь влагою внутренних морей, занята ростом всеобщего могущества, и мужчина, отдавший ей некогда, давненько уже, свое ребро и претендующий теперь на все ее ребра, тем не менее как рыцарь, как скала зиждется над Мировым океаном, прикрывая от нескромных неодушевленных глаз ее срам, а далее следует и срам, очерченный как бы готикой, как бы зубцами кардиограммы и переходящий плавными подъемами торжества в апофеоз, в котором уже трое вместо двоих, взявшись за руки, шествуют среди цветущего сельскохозяйственного сектора; завершающие бурю повороты таинственного резца, мелкая зыбь – глаза и шерсть, и конечности, и железы животных, почки, отростки, цветы и плоды растений, тонкий, но плодородный слой, почва родины, поколение, достигшее цели – «био».
Вот так перед друзьями на мокром красноватом песке лег щедрый шедевр. Ко всем щедротам прибавлялась еще одна, быть может главнейшая – художник-то знал, что вскоре все будет испохаблено, смыто и слизано нарастающим штормом. Пока что перед всеми был сияющий момент, и сам Красаускас, только что юливший по песку, словно тяжеловес дзюдо в поисках противника, теперь сиял спокойной щедростью. И все друзья, сидящие на дюне, сияли, наивно опять уверовав в силу своих собственных творческих гормонов, сияли старик со старухой, видя в шедевре дальнейшие возможности для процветания, сиял весь пляж Паланги, свидетель юношеских шалостей.
Так начался праздник тогдашнего возраста, и сколько он продолжался до своего конца, сказать трудно, потому что под прозрачными ночными небесами раннего лета сиял шедевр и превращал каждый момент и каждый час в нечто неопределенное. Известно лишь, что праздник был оборван дождем среди ясного неба. Без всяких предупреждений, без громов и без молний сразу пошел и установился надолго, если не навсегда, сильный и гнусный, настойчивый дождь прозябания. Праздник кончился, друзья скукожились на пляже, словно шайка неудачливых мародеров. Дождь не оставлял никаких надежд – он как бы говорил: только так, только так, и никогда, нигде, никому не может быть иначе. Немедленно выяснилось, что все размывается. Как ни философствуй, Стасис, и сколько ни сливайся с вечно юной природой, приходит время бесконечного дождя и все размывается в леденящей скуке. Все бутылки вдруг опустели, костер погас, разбухли вафли, старик со старухой обернулись замшелыми пнями, закатный шедевр на песке потускнел и превратился в приличное произведение искусства.
От семи до одиннадцати снабжение иллюзиями взрослого населения прекращается. Столики все зарезервированы для иностранных делегаций. Измученные и обозленные друзья тащились с пляжа на пляж, из поселка в поселок. Шины проколоты, а деньги растворились, как мыльная пленка. Переучет, перебор, перехлест, перегиб, недодар, недолет, недожар, препакость, премерзость, плесень, плюгавость, плешь. Взять хоть собственный карман, в нем порой бывает слякоть, размокшие сигареты, всякие крошки, катышки. Вот эта пора и пришла. Да куда же звонить-то, Стас, если и звонить-то некуда, а единственная «двушка», которую нашли, погнута и в щель не лезет? Послушай, говорил Красаускас, обращаясь ко всем друзьям в единственном числе, послушай, в конце концов мы куда-нибудь дозвонимся, мы что-нибудь найдем. Послушай, почему бы нам не дозвониться нашему учителю? Что бы ни говорили о нем, но он отличный парень, просто отличный, я в самом деле глубоко убежден, что он отличнейший парень.
Друзья удалились от моря, все глубже в дождь, все ближе к утру. Никто уже не звонил никуда, никто не разделял надежд Красаускаса. Он сам, однако, спокойно шел впереди и не оборачивался: прямой, обтянутый мокрым шерстяным пальто, твердая шляпа чуть набекрень. Иногда из-за его плеча, словно дымок, поднимались итальянские звуки: он пел что-то из «Трубадура». Компания брела вразнобой: на скользких булыжниках подламывались каблуки, на мокрых плитах разъезжались ноги, выбоины в асфальте сулили неизлечимые насморки, вывихи и переломы; Красаускас шел прямо.
Так в результате все эти Вовки, Вальки, Ваньки, Мишки, Гришки, Вольфы и Рольфы, Мацеки и Яцеки, Ромасы, Юстасы, Альгисы, Костасы, Тита-сы, все друзья оказались на обширной, выгнутой бугром площади, в середине которой мощно бил в дождливое небо торжественный в своей нелепости фонтан. По краям площади, за ее скатами там и сям темнели контуры домов с куполами барокко, с готическими зубцами, с конструктивистскими гранями. Вся эта линия, отделявшая темное небо от более темной почвы, могла бы вызвать подозрение в колдовстве, если бы не светящиеся внутри объемы, если бы не кишела внутри реальная жизнь. Все это были рестораны, кафе, варьете, творческие клубы, разные там «Лиры» и «Музы».
Ну, вот здесь-то мы наконец спасемся от проклятого дождя? Гляньте, ребята, Стаська улыбается: это его линия, он режет ее теперь даже по мокрому волоку между десятилетиями. В прежние времена у него были ключи от любого дома, он мог вдохнуть жизнь в любой заплесневелый склад, не открывавшийся веками. Помню, однажды мы заехали на мотоциклах во двор склада затоваренной акварели и даже там устроили жизнь… Помнишь?.. Все помнят… Ну а уж здесь-то найдется для нас место у огня, здесь-то, надеюсь, не побрезгают мокрыми, ведь мы же быстро просохнем… Да вот смотрите – и учитель наш стоит в дверях «Пегаса», он держит здесь стол, он нас ждет, он просто отличный парень. Стаська, ты прав!
Тот, кто принят был за учителя, оказался швейцаром. Ему было лет под сто, но он все еще жаждал всего, хотя и не по возрастающей, а по угасающей: власти он жаждал, или хотя бы славы, или хотя бы приличного обеспечения. Он все еще ждал своего гостя, на мокрую же свору учеников взирал презрительно, не узнавая. Местов нету. Он был плоским, и несколько раз кто-то снимал его за уголок, как пленку со стекла входной двери, и он пропадал, но тут же снова возникал в глубине «Пегаса», в объеме, чтобы подойти с лозунгом своей жизни на устах – Местов Нету.
Вот так, Стас, ты видишь, двери для нас закрыты, учителя мы не найдем, нас встретит швейцар. Ты режешь свою линию, и тебе кажется, что в ее непрерывности фигурирует надежда, но едва ты наносишь ее на цинк этих небес, как тут же возникает третье измерение, а значит, изъян, порок, обрыв линии. Не согласен?
В разных квадратах площади под непрерывным дождем стояли жалкие фигурки друзей. Никто уже не был в силах двинуться. Красаускас снял шляпу и пошел по краю площади вдоль горизонта, стирая шляпой с мутного свода кабацкие миражи.
Если бы можно было самому проникать в объем, резать в глубину, глухо говорил он. Если бы я бы мог бы, я бы всем бы вам бы дал бы приют бы, покой бы и волю б.
Вдруг он остановился перед покосившимся и пустым двухэтажным особняком с разъехавшимися рамами, с облупленными кариатидами, с продавленной крышей и вывеской УПРРУЧХОМИЗГРЕАЗ. Зашвырнув туда внутрь пальто и шляпу своего склона и оставшись в сверкающем белом костюме своего зенита, Красаускас мощным жестом обвел особняк и выровнял ему бока. Не отрывая руки, он излечил от волчанки кариатиды, вставил стекла и настлал крышу. Тогда внутри зажглись люстры. Тихо открылась парадная дверь. Красаускас поднял руку, как разыгрывающий в баскетболе, и быстро пошел по лестнице вверх и вглубь.
Дождь как будто кончился. Открылись большие небеса. Невесть откуда взявшаяся, кипела вокруг под теплым ветром листва Восточной Прибалтики.
- 1
- 2