«Я помню, — пишет Бродский в эссе об Одене „Поклониться тени“ („The Please a Shadow“, 1983), — как я сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел, наполовину сомневаясь, не сыграло ли со мной шутку мое знание языка». Он еще раз перелистал свой англо-русский словарь, чтобы убедиться в том, что он все правильно понял. «Полагаю, я просто отказывался верить, что еще в 1939 году английский поэт сказал: „Время… боготворит язык“, — и тем не менее мир вокруг остался прежним».
Он все правильно понял: Оден действительно писал, что «Время… боготворит язык», — это означает, что «язык больше, или старше, чем время, которое, в свою очередь, старше и больше пространства». Когда Бродский открыл это, он был «просто потрясен», найдя у Одена поддержку своему пониманию особого статуса поэзии в языковой и литературной иерархии. (По иронии судьбы Оден, издавая в 1966 году собрание своих стихов, выкинул из стихотворения «Памяти У. Б. Йейтса» именно эти две строфы.)
Слова Одена подтвердили, как указывает биограф поэта Лев Лосев, не только мысли самого Бродского «о примате языка над индивидуальным сознанием и над коллективным бытием». Они были созвучны еще и тому парадоксальному чувству вины, которое поэт переживал в это время. Он не был повинен в «тунеядстве», но испытывал сильное чувство «экзистенциальной виновности». «Нормальный человек всегда чувствует вину по отношению к государству, к другим людям и т. д.», — объяснил он мне однажды, а в интервью 1988 года эту мысль развернул: «Человек свободный отличается от человека порабощенного именно тем, что в случае катастрофы, неудачи, несчастья никогда не винит обстоятельства, другого человека — он винит самого себя».
Это чувство вины усилилось тем, что Бродский считал себя до известной степени ответственным за то, что с ним произошло. Он прекрасно знал, с кем имеет дело, какие силы вызывает на себя, отказываясь шагать в ногу с общественным и литературным строем. «Я не принимал систему, — объяснил он в интервью. — Следовательно, у них было право отправить меня за решетку. Это их система. От этого никуда не деться. Раз ты проявляешь свое неприятие, они вправе сделать с тобой что хотят, поскольку их цель — сохранить свою систему навечно… Надо быть трезвым. Я не считаю, что надо заниматься самообманом. Эти типы в силе. Я слабее их. Я не обладаю властью».
На таком фоне слова Одена стали для Бродского освобождением. Тебе простят, если ты будешь верен своему призванию, если ты — один из тех, кем жив язык. «Писать хорошо, — отмечает Лосев, — становится для Бродского нравственным долгом».
Изгнанием Бродского из СССР в 1972 году власти надеялись окончательно решить проблему, с которой боролись с марта 1964 года, когда на издевательском судебном процессе Бродского сочли виновным в тунеядстве. В основе дела лежало отсутствие у Бродского постоянного места работы. С тем, что он писал и переводил стихи, суд не посчитался. Или, скорее, — эти занятия не воспринимались как настоящая работа. Дело было сфабриковано от начала до конца, и суд преследовал только одну цель — наказать так, чтобы другим было неповадно. Ленинградская комсомольская организация уже давно вела кампанию борьбы с «декадентскими» элементами, и имя Бродского уже всплывало в печати. В газете «Вечерний Ленинград» он был назван одним из «непризнанных поэтов и отвергнутых гениев», которые «бродят и часто выступают перед молодежью с упадочническими и формалистическими произведениями разного рода».
Бродский активным антисоветчиком не был, хотя и в жизненной практике, и в литературном творчестве пренебрегал установленными советскими правилами. Но судить его за идеи, которые он не пропагандировал активно, было трудно. Поэтому прибегли к другой статье закона, а именно к «Указу о борьбе с тунеядством», принятому несколько раньше, в мае 1961 года. 29 ноября 1963 года Бродский в «Вечернем Ленинграде» был назван «пигмеем, самоуверенно карабкающимся на Парнас», после чего Союз писателей, членом которого Бродский не был, просил прокуратуру, «имея в виду антисоветские высказывания Бродского и его единомышленников… возбудить против Бродского и его „друзей“ уголовное дело». Прокурор, однако, ограничился требованием для Бродского общественного суда. Ленинградское отделение Союза писателей с готовностью соглашалось предоставить для этого свою площадку.
Бродский не явился на «суд», который был назначен на 25 декабря 1963 года. По плану, разработанному для него в дружеском кругу Ахматовой, он уехал в Москву, где друзья устроили его в психиатрическую больницу им. Кащенко. Психиатрический диагноз, как предполагалось, должен был стать прикрытием от судебной расправы. Но нервы Бродского были уже так напряжены — по другим, личным причинам, о чем будет рассказано ниже, — что он стал опасаться, что в самом деле сойдет с ума, и попросил о выписке. Он покинул больницу 2 января, имея в кармане справку с диагнозом «шизоидная шизофрения», и на следующий день вернулся в Ленинград.
Спустя месяц с лишним, 13 февраля, Бродского задержали на улице в Ленинграде, затолкали в машину, увезли в Дзержинское районное управление милиции и поместили в одиночную камеру. На следующий день у него случился сердечный приступ, ему сделали укол камфоры, но оставили в камере. Через четыре дня в Дзержинском районном суде началось слушание дела Бродского.
Так как исход был предрешен, защита могла только попытаться смягчить решение суда требованием для Бродского медицинского обследования. Просьбу удовлетворили, но «обследование» было проведено совсем не так, как надеялась защита. Бродского держали в психиатрической клинике три недели, первые дни в палате для буйных. Обследования никакого не было, сразу стали его «лечить»: держали в ледяных ваннах, будили ночью, кололи транквилизаторы, заворачивали в мокрые простыни, уложив возле батареи. Высохнув, простыни врезались в кожу. Когда много лет спустя его спросили, какой момент своей жизни он считает самым тяжелым, он ответил: «Время, проведенное в психиатрической больнице».
Если врачи в Москве пытались прикрыть Бродского своим диагнозом, задача ленинградских врачей была иной: установить, что он вменяем и отвечает за свои поступки. Согласно их диагнозу, Бродский «проявляет психопатические черты характера, но психическим заболеванием не страдает и по состоянию нервно-психического здоровья является трудоспособным».
Второе заседание суда состоялось 13 марта, как только «обследование» было закончено. То, что суд был показательным, не скрывалось: над дверью зала заседания, проходившего ради такого случая в клубе 15-го Ремонтно-машиностроительного управления на Фонтанке, висел плакат: «Суд над тунеядцем Бродским». Были вызваны шесть свидетелей — представителей трудящегося народа. Ни один из них не был знаком с Бродским.
Поскольку преступление Бродского не значилось в Уголовном кодексе РСФСР, а подпадало под Указ от 4 мая 1961 года, прокурора на процессе не было. Его роль исполняла судья Савельева.