Кривой сел к столу, снова обвел глазом избу, усмехнулся чему-то и, согнав смех с лица, пошел за Ариной, у печки обнял ее сзади за склоненную спину и зашептал на ухо каким-то не своим, не обычным, а удивившим его самого голосом. Будто не он, а за него кто-то говорил.
— Ты, Ариша, на меня не гневайся, что не приветил я тебя, что не по-прежнему повстречались мы с тобой. Ты, Ариша, помысли сама, — кто мы с тобой были, и кто мы теперь есть. Хоть на мой лик взгляни, — повернул он женщину и, взяв ее за оба плеча, поставил перед собой, — вглядись в него поплотнее. Есть я теперь Вьюга? Ваня я теперь есть?
Ты не на глаз мой смотри, какой мне головинские мужики выбили, — продолжал он быстро и страстно, теперь уже своим настоящим хрипловатым голосом, — этому глазу давно панихида отпета и в поминание он у меня не записан, аминь ему! Амба! Ты на весь лик мой смотри. Что он собой есть? Труха он, Ариша, насквозь трухлявый, ровно вот как доски, какими Осип крылечко обуютил.
Труха! И крыльцо труха, и Масловка вся протрухлявила, и Рассея вся трухой позасыпана. Вот что! — выкрикнул кривой и добавил неожиданно тихим, опять чужим, не обычным своим, мягким голосом: — Какая ж промеж нас может быть теперь любовь, Арина Васильевна?
— Так зачем же пришел? Зачем воротился? — подняла упертые в пол глаза Арина. — Зачем душу мою развередил? Опять для своего только гонору, как тогда, чтобы, значит, удостовериться, как ты над бабьей мукой властвуешь? За этим?
Кривой выпустил плечи Арины и молча пошел к кровати. Стал перед ней спиной к женщине и уставил глаза в угол, где лежал скинутый Ариной мокрый от дождя бушлат. Смотрел туда долго. В тот же угол смотрела и Арина.
Вьюга медленно повернулся и еще медленнее повернул глаза на чуть заметный в темноте угла образ. Взял со стола немецкую свечку, поднял ее и умостил в пустую лампадку. Желтые блики стали разом розовыми и облекли ласковой теплотой выступивший из тьмы лик Чудотворца.
Арина взглянула на него и закрестилась. Перекрестился и Вьюга.
— Вот зачем, — сказал он глухо, — за этим за самым. На него взглянуть, — мотнул он головой к розовой ласке лампады, — ему поклониться, у него 'силы взять себе, как тогда Осип, когда меня, полюбовника твоего, от урядника скрывал на этой самой постели. К нему душу свою окаянную я нес от самого ледяного океана. Вот и принес, — усмехнулся кривой, подморгнув Арине своим единственным глазом, — принес душу свою и затеплил ее перед ним немецкою свечкой!
— И так бывает, Ваня, — неясно, по-матерински ласково усмехнулась в ответ Арина, — всякое случается по воле Господней. А что от масла, что от свечи — в лампаде-то свет один. Только бы теплилась она…
Вьюга порывисто шагнул к женщине и крепко обнял ее. Тряхнул головой и, коля небритой щетиной усов, прижал свои к ее губам.
— Ваня, Ванюша! — из груди, от самого донца ее, проворковала, простонала Арина. — Вот когда воротился ты… мой! Мой! Соколик мой! Вьюга моя сердешная! Мука моя…
И словно вырвавшаяся из земли сила снова растолкнула обоих. Кривой так же резко откинулся от Арины и, топнув каблуками, стал перед ней, как на выпляску. Голову задрал, разметал к вискам обе брови и кулаком в бок упер.
— Ваня! Ваня мой разудалый! Ты! Как есть ты! — только и смогла сказать Арина Васильевна, сведя на грудях отброшенные кривым руки.
— Ваня! — выкрикнул кривой. — Ванька я опять! Вьюга я опять!
Вот она жисть-то, Ариша! Обмела она труху, а под ней наново дубовина! Крепкая! Не уколупнешь ее! Вот как! На этой кровати постели мне сегодня, — повелительно сказал он замлевшей и засветившейся Арине, — в тот угол подушку клади, в тот самый, в который я, Вьюга, тогда, страха ради, лег. Из него, из этого угла теперь я, Вьюга, и восстану! Так? Поняла?
ГЛАВА 1
Спелое яблоко, падая, прошуршало по листве и звонко шлепнуло о землю. Сторожкие, нащупывающие шаги бредущего в темноте августовской ночи притихли.
— Что за человек? Отзовись!
Платон Евстигнеевич привстал с доски, прибитой на колышках у входа в шалаш, и всмотрелся в темень кленовой чащи, густо забившей окраину сада.
— Слыхом слыхать, а не видно. Отзовись, говорю! — прикрикнул он строже. — Видишь, сторожа не спят? Какие там могут быть шутки в ночное время?
— Черта он видит, — засмеялся Брянцев. — Это, наверное, Середа шляется. Комбайнер, ты? — крикнул он в темноту.
Осторожные, неуверенные шаги снова зашуршали уже вблизи самого шалаша и перед сторожами совхоза, садовым — Брянцевым и амбарным — Евстигнеевичем, явно выступила из ночи фигура шедшего от кустов.
— Что за человек? Откудова?
— С городу. В Татарку иду.
— Чего ж ночью? Какие могут быть по ночам хождения?
— А в городе, где заночуешь? С поезду я. Девять ден от Горловки ехал. Беда! Огоньком не одолжите? Курить смерть охота.
— Насчет огонька возможно. Он у нас не в кооперативе купленный, а собственного производства.
Платон Евстигнеевич пошарил во внешнем кармане бушлата, извлек оттуда железное кресало, потом полез в боковой внутренний карман и из него — свитый из пакли сухой жгут и кремень, завернутый в бумажку.
— Спичек мы не купуем. Своим обходимся, без электричества. Кресало грызнуло камень и выпустило из него пару желтеньких звездочек. Жгут затлел волчьим глазом. Платон Евстигнеевич покрутил им в темноте и протянул пришедшему.
— На, получай продукцию.
— Обожди маненько, — задержал его руку тот, — а может и самосаду чего найдется, а? У меня одна пыль в кармане. Уважь на цигарку
— Э, ты, брат, вон какой жук! Дал веревочку — дай и бычка. Ну, отсыплю уж на тонкую, крути. Самосаду теперь и на базаре не укупишь. Тоже своего производства. Сам-то ты откудова?
Пришедший, нащупав в темноте щепоть с табаком и боясь обронить хоть крошку, свернул, прикурил от разрумянившегося волчьего глаза, с хрипом, глубоко затянулся и, выдохнув дым, ответил:
— Татарский я и есть, домой иду.
— А работал в Горловке?
— Ишачил там на земляных последнее время. А до того на Урале был. В Сибири тоже.
— Из летателей, значит, легкого рублика искателей? Так. Нет, он, рублик, везде свой вес содержит. Не легчает, сколько ни летай. А дома что будешь делать?
— Как-никак, дома. Время такое, что к своему месту прибиваться надо. Горловка-то уже забрана.
— Взята? — переспросил молчавший Брянцев. — При тебе или только одни слухи?
— Какие там слухи. С последним составом выскочил. На поезде болтали: он уж в Кущевке.
Брянцев тихо присвистнул. Евстигнеевич, словно о чем-то очень далеком, его совсем не касающемся и не интересующем, вымолвил:
— Все может быть, — а затем по-деловому осведомился: В поезде-то, наверное, теснота? На тормоза, на крыши лезут?
— Нет, такого не заметно. Стоять, конечно, всю дорогу стоял, а состав классный. С самой Горловки мало кто съехал, больше дальние, с Украины, и такие вот, вроде меня, какие к своим местам продвигаются. А горловским чего же от своих домов отбиваться?