школы.
— Чего ты в нем нашла, Любк? — дивились бабы. — Старый и навозом воняет.
— Дак ведь блондин! — изумлялась Люба.
Этот дядя Володя, сам того не ведая, привел Петьку к краю наземного бытия.
— Ты вот что, — сказал однажды Бакшеев, — насчет завтрашнего слыхал?
Петька знал, что на завтра назначено очередное побоище.
— Пора тебе, — усмехнулся Бак. — Созрел… Ты в фуфайчонке будешь?
Петька кивнул: кроме материной телогрейки, ему и надеть-то нечего было.
— И в этих валенках?.. Заметано, — Бак направился своей дорогой.
И тут вдруг в Петькином сознании яснее ясного изобразилось: это — смерть. «Фуфайчонка» связалась с «шинелкой», появление дяди Володи — с возвращением отца одного из погибших. Предчувствия Петькины были верны — Бак не любил, когда рядом с мальцами возникали мужчины не из преступной среды: боялся, что ребятишки болтанут лишнее, заложат его, и в сомнительных ситуациях легко расходовал их. На всякий случай… Правда, второй мальчишечка прибит был тогда по ошибке: шлем у него из такого же сукна оказался.
Что было делать? Где защиты искать?.. Милиционер Аверкин — с Бакшеевым заодно, на Ваганькове власть сменилась… Конюх дядя Володя? А что он может? Ну, завтра прикроет, оборонит, а послезавтра? А через пять, семь, десять дней? Конюх, он — то в конюшне, то в казарме, а Бак — рядом всегда. Тут уж не выкрутишься. И Петька пошел…
В минуту, когда чужаки, наведенные главарем, стали оттеснять его от хорошевских, Петька выхватил из кармана наградной «Вальтер» и пальнул прямо перед собой… Потом еще и еще. Ни в кого он не попадал — уж очень сильно подбрасывало руку при выстрелах, — но баталия сразу же завершилась: обе стороны бросились в паническое отступление. Возвращался Петька один. Бакшеев, стоявший у входа в землянку, молча провожал его взглядом: стрельба оказалась для атамана неожиданностью, и надо было установить, кто именно облагодетельствовал ребятенка пушечкой, чтобы случаем не задеть интересы каких-то больших людей.
Вскоре в барак заявилась не известная никому бабенка, порасцарапала Любе физиономию, и на этом роман с духовитым блондином закончился.
Минуло три года. Петька одолел курс наук и пошел в домоуправление слесарем, мать устроилась дворничихой туда же, получили они комнатушку в полуподвале, и началась новая жизнь. В пять утра — на тротуар: сметай пыль, сгребай снег, лед скалывай. Подсобит Петька матери, а потом весь день бегает: тут батарея протекла, там труба засорилась… Публика была неплохая: офицеры, генералы, тренер футбольной команды, велогонщик, министр, шофер легендарного полководца, два писателя…
И ребятишки хорошие: мастерят самокаты на шарикоподшипниках, гоняют в футбол, зимой каток заливают, и никаких тебе кодл. Таракановка, Ваганьково — все это провалилось куда-то в прошлое, хотя и оставалось рядом. По вечерам — снова тротуар, снова — лом, скребок, лопата или метла с совком. Москву тогда чистили так, что и среди зимы асфальт был словно летний.
В свой срок ушел Петька в армию, в свой срок вернулся к унитазам и стоякам.
Глядь, а у матери новый хахаль — завалященький старикашка такой.
— Больно уж неказист, мам.
— Зато моряк, Петенька: китель — черный, брюки — клеш, а на боку, — Люба закатила глаза, — кинжал…
— Кортик называется… Тогда конечно.
Стал Петька замечать, что время жизни его вдруг задергалось. Если, к примеру, футбольный матч на «Динамо» тянулся, как и прежде, едва не вечность, то некоторые месяцы и даже годы проскакивали в один миг: год — и нет бараков, а на их месте возводятся железобетонные здания; другой — и на кладбище никаких следов от жилья не осталось; третий, пятый… Понеслось время безудержно.
Давно уже нет бабки, умерла мать, затерялся в бескрайних просторах отечества злоумышленный человек Бакшеев. А Петька обрел жену, детей и квартиру и с неослабевающим упорством продолжал укрощать московский водопровод.
Дело шло к пятидесяти годам, взрослели дети. Привязалось к Петру Андреевичу Скрябневу неизъяснимое чувство. Сначала маленькое, чувство это стало затем расти и увеличилось до того, что потревожило разум.
— Вот что интересно, — произнес как-то среди ночи Петр. — Это ведь сколько людей моего года поумирало уже!
— Ну и чего? — не поняла супруга.
— А я живу.
— И хорошо, — определила она.
— Хорошо-то хорошо, да вроде как должен кому-то.
— Сколько? — спросила она с настороженностью.
— Понимаешь… Вот, скажем, в детстве: бросишь гранату, осколки — жжих, жжих, а меня — обносило. Один раз такой взрыв устроил, аж река испрямилась… Камни от взрыва летели: в деревце попадет — хруп деревце, а меня опять обнесло. Потом это: в шайку угодил, как карась в бредень. И вдруг: против моего носа в сетке дыра — я и вывалился. Потом хмырь один вроде как приговорил меня — обнесло. А я сам? Из пистолета в упор стрелял — и промазал, смертоубийцей не стал… Что же это получается?
— Как «что»? Ну-у… повезло, и все тут.
— Вот именно: повезло. Но я ведь за это кому-то должен?
— Чего должен?
— Хотя б «спасибо» сказать.
— Кому?
— Не знаю.
Супруга принюхалась.
— Да не пил я.
— Ходишь по своим генералам, маразмом старческим заражаешься…
— Да при чем тут?! Эх!..
— Ну и не лезь с пустяками, спи давай…
— Да какие же это пустяки? Это, может, самое главное в моей жизни!
— Вот ты и думай, а мне не мешай.
— Буду думать.
— Во-во…
И Петр Андреевич начал думать.
Первые послевоенные
Было это в пятьдесят втором.
Лагерь располагался на берегу Истры: поднимающийся от реки луг, на самом верху — двухэтажное деревянное здание, жутковатое по причине черноты стен и своей одинокости. Жилые бараки стояли ниже. Они были совсем новые — их не успели ни покрасить, ни проолифить. Сильно пахло сырой древесиной, смолой, земля вдоль стен была завалена стружкой.
Должно, оттого, что воспитателей и вожатых недоставало, порядки там были вольные. Настолько вольные, что даже мы, дошкольники, состоявшие в самом младшем отряде, случалось, уходили в лес — благо забора не было, а лес начинался совсем рядышком и почему-то внушал нам куда меньше страху, чем мрачный короб, громоздившийся на вершине лысого и широченного — во весь горизонт — холма. Хотя в дом тот нас водили до четырех раз каждодневно. Вблизи, правда, он не казался таким страшенным: заметно было, что стены — не черные, а темно-темно-зеленые. К тому же нас там кормили, а иногда еще и показывали в этом доме кино, но издалека, от бараков, вид его производил гнетущее впечатление — очень уж мрачным и безраздельным было господство этого предмета над всей видимой