невыносимо.
— Не говорите этого. Завтра вы уедете отсюда и все забудете.
— О, нет, нет! Я так полюбил вас, что никогда, никогда не позабуду.
Яркий румянец покрыл щеки девушки; грудь ее начала волноваться сильнее. Она хотела что-то сказать, но губы ее задрожали.
— Скорее вы забудете обо мне в присутствии этого атамана, который на балалайке будет аккомпанировать вашему пению.
— Никогда, никогда! — прошептала княжна. — Но вы бойтесь его, он страшный человек.
— Что мне значит один казак! Да хоть бы за ним вся Сечь стояла, для вас я готов отважиться на все. Вы мое единственное бесценное сокровище, мой свет… Скажите, разделяете ли вы мое любовь?
Тихое 'да' райскою музыкой прозвучало в ушах пана Скшетуского; невыразимая радость охватила все его существо; он почувствовал в себе присутствие какой-то новой силы, точно крылья выросли за его плечами. За ужином раза два на глаза ему попалось лицо Богуна, изменившееся, бледное, но наместник, сильный взаимностью Елены, мало думал о своем сопернике. 'Бог с ним совсем! — думал он. — Пусть только он на дороге мне не становится — уничтожу!' Мысли его были направлены в иную сторону. Он чувствовал, что Елена сидит так близко к нему, что своим плечом почти касается его плеча, видел не сходящий с ее лица яркий румянец, видел ее волнующуюся грудь и глаза, то робко опущенные вниз, то блестящие, как две звезды. Елена несмотря на гнет Курцевичей, несмотря на унылое однообразие своей сиротской жизни все-таки была украинкою, с огненной кровью. Как только пали на нее первые теплые лучи любви, она зацвела, как роза, и пробудилась к новой жизни. Ее лицо сияло счастьем и отвагою, а обычная девичья скромность яркой краской украсила ее щеки. Пану Скшетускому от радости не сиделось. Пил он напропалую, но мед не действовал на него: он и так был пьян любовью. Он никого, кроме нее, за столом не видел, не видел, что Богун все более и более бледнел и судорожно сжимал рукоятку своего кинжала, не слыхал, как пан Лонгинус уже в третий раз рассказал о предке Стовейке, а Курцевич о своих походах за 'турецким добром'. Пили все, кроме Богуна. Старая княгиня подавала лучший пример, провозглашая тосты то за здоровье гостей, то за всемилостивейшего пана князя и, наконец, за господаря Лупула. Была речь и о слепом Василии, о его прежних рыцарских подвигах, о несчастной экспедиции и теперешнем сумасшествии, которое старший Симеон объяснял так:
— Вы сами знаете, как беспокоит малейшая пылинка, если она попадет в глаз, так как же куски смолы, дойдя до самого мозга, могли не испортить его?
— Да, это очень деликатный инструмент, — согласился пан Лонгинус.
Старая княгиня только теперь заметила изменившееся лицо Богуна.
— Что с тобой, сокол?
— Душа болит, мать, — глухо проговорил он, — но казацкое слово не дым… не изменю.
— Терпи, сынок, награда будет.
Ужин кончился, но сосуды то и дело вновь наполнялись медом. Призвали казачков, началась пляска. Мальчики должны были отплясывать под аккомпанемент балалайки и бубна. Немного погодя и сами хозяева пустились вприсядку. Старая княгиня, взявшись за бока, топталась на месте и подпевала под музыку. Пан Скшетуский тоже пригласил Елену на танец. Когда он обнял ее руками, ему показалось, что он держит весь мир в своих объятиях. Во время танца длинные ее косы обматывались вокруг его шеи, словно княжна хотела привязать его к себе навеки. Не выдержал шляхтич и, улучив удобную минуту, когда на них никто не смотрел, наклонился и страстно поцеловал дорогие уста.
Поздно ночью, оставшись наедине с паном Лонгинусом в комнате, отведенной им для сна, поручик присел на постель и сказал:
— С иным человеком завтра вы поедете в Лубны! Подбипента (он только что окончил молитву) вытаращил глаза.
— Как же так? Разве вы остаетесь здесь?
— Не я, сердце мое остается, а одно dulcis recordatio [13] поедет со мною. Вы видите меня в большом волнении.
— Влюбились вы в княжну, что ли?
— Вы не ошиблись, это верно, как и то, что я сижу перед вами. Сон бежит от моих глаз. Я вам говорю это потому, что у вас сердце чувствительное и жаждущее любви; вам легко будет понять мои муки.
Пан Лонгинус тяжело вздохнул несколько раз в доказательство, что ему понятны муки любви, и спросил через минуту:
— А может быть, вы тоже дали обет целомудрия?
— Ваш вопрос очень наивен. Если б все давали подобные обеты, тогда род человеческий скоро бы прекратился.
Приход слуги прервал дальнейшую беседу. Это был старый татарин с быстрыми черными глазами, с лицом сморщенным, словно сушеное яблоко. Он бросил на Скшетуского многозначительный взор и спросил:
— Не нужно ли чего господам? Может быть, меду?
— Не надо.
Татарин приблизился к Скшетускому.
— Мне нужно сказать вам кое-что от панны, — шепнул он.
— О, говори, говори! — радостно воскликнул наместник. — Можешь говорить громко при этом рыцаре: я ему открыл свою тайну.
Татарин вытащил из-за рукава кусок ленты.
— Панна посылает вам эту перевязь и приказала сказать, что любит вас всею душою.
Поручик схватил ленту, осыпал ее горячими поцелуями и, только немного успокоившись, спросил:
— Что она поручила тебе сказать?
— Что любит вас всею душою.
— Вот тебе талер за это. Так и сказала, что любит меня?
— Да!
— Вот тебе еще талер. Да благословит ее Бог, я и сам также люблю ее. Скажи ты ей… впрочем, подожди: я сам напишу ей: Принеси мне только перо, бумаги и чернил.
— Чего? — спросил татарин.
— Перо, бумаги и чернил.
— Этого у нас в доме нет. При князе Василии было, потому когда молодые князья учились писать у монаха; но это уже давно.
Пан Скшетуский недовольно щелкнул пальцами.
— Пан Подбипента, нет ли у вас пера и чернил? Литвин пожал плечами и устремил очи горе.
— Тьфу ты, дьявольщина! — выругался поручик. — Какая досада!
Татарин в это время уселся на полу и помешивал дрова в печке.
— Зачем вам писать? Панна пошла спать. А что вы хотели написать ей, можно сказать завтра утром.
— Ты прав. Верный же ты слуга княжны, вижу я. На третий талер! Давно служишь?
— Вот уже четырнадцать лет будет, как меня князь Василий взял в плен, и с той самой поры я верно служил ему, а когда он уезжал отсюда, то ребенка Константину оставил, а мне сказал: 'Чехлы! Ты не оставишь девочку и будешь беречь ее как зеницу ока'. Ля иль Алла!
— Так ты и делаешь?
— Так я делаю и смотрю.
— Что ты видишь, говори? Как здесь живется княжне?
— Плохие замыслы на ее счет. Богуну ее хотят отдать, псу проклятому.
— Ничего из этого не выйдет! Найдется кому заступиться за нее.
— Да! — сказал старик, переворачивая пылающие головни. — Они хотят отдать ее Богуну, чтобы он взял и понес ее, как волк ягненка, а их в Розлогах оставил; Розлоги-то ведь ее владение после князя Василия, не их. Богун на все согласен; у него в камышах больше золота и серебра, чем песку в Розлогах; но она ненавидит его с той поры, когда он убил при ней одного человека. Между ними встала кровь, а из крови