сознании толкача смуты Петра Верховенского совмещаются смуты, легенды и пожары с центральными коми тетами, их бесчисленными разветвлениями, ревизорами и чле нами Internationale. «Бесы земных разрух клубятся смерчем огромным» — к такому образу революции, которая, по Волошину, и возмездие, и повторение старых, пройденных исторических дорог, и новая надежда, поэт пришел не без влияния российских провидцев. «Надрыв и смута наших дней» Достоевский помог, по признанию Волошина, понять и другую истину: бес разрухи, бес смуты, бес междоусобной войны овладел в одинаковой сте пени и «теми» и «этими» — в этом-то весь ужас, и вся трагедия, и вся печаль:
Одни возносят на плакатах
Свой бред о буржуазном зле,
О светлых пролетариатах,
Мещанском рае на земле…
В других весь цвет, вся гниль империй,
Все золото, весь тлен идей,
Блеск всех великих фетишей
И всех научных суеверий.
Одни идут освобождать
Москву и вновь сковать Россию,
Другие, разнуздав стихию,
Хотят весь мир пересоздать. И вот главное, отчетливо «достоевское»:
И там и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
«Кто не за нас — тот против нас.
Нет безразличных; правда с нами». В этом стихотворении, озаглавленном «Гражданская вой на» (22 ноября 1919), Максимилиан Волошин сформули ровал свою человеческую, гражданскую, общественную по зицию:
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме.
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
Борьба с террором независимо от его окраски» стала единственно приемлемой для поэта формой участия в об щественной жизни — формой протеста против любого наси лия. «Это ставит меня в годы (1919–1923), — писал Волошин в автобиографии, — лицом к лицу со всеми ликами и личинами русской усобицы и дает мне обширнейший и драгоценнейший опыт. Из самых глубоких кругов преисподней Террора и Голода я вынес веру в человека…» 1 Спустя несколько лет, в 1926 году, М. Волошин повторил и подтвердил свой сознательный выбор. В знаменитом и про граммном стихотворении «Дом поэта» он писал:
В недавние трагические годы…
Усобица, и голод, и война,
Крестя мечом и пламенем народы,
Весь древний Ужас подняла со дна.
В те дни мой дом — слепой и запустелый —
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер —
Фанатики непримиримых вер —
Искали здесь, под кровлею поэта,
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал все, чтоб братьям помешать
Себя губить, друг друга истреблять,
И сам читал — в одном столбце с другими —
В кровавых списках собственное имя. «Нет необходимости объяснять, — утверждал поэт С. На ровчатов в 1977 году в предисловии к сборнику стихов М. Во лошина, — что ничему помешать Волошин не мог. Ожесточен ная классовая борьба, вылившаяся в формы гражданской войны, опрокидывала «общечеловеческие» схемы, превращала в мираж абстрактный гуманизм, определявший сознание и вла девший сердцем поэта. Миротворчество Волошина в России, расколотой надвое, не имело никакой почвы. Белый офицер тоже верил в Россию, но она не совмещалась с Россией крас ного комиссара. Заводчик Путилов и рабочий Путиловского завода не хотели, да и не могли найти общий язык». Конечно, стать на дороге гражданской войны и остановить ее Волошин не мог. И, наверное, не смог бы никто. Но странно: за привычной шелухой слов, взятых Наровчатовым в кавычки, как бы пропадают, теряются те, вовсе не абстрактные, а кон кретные жизни, которые спас Волошин. Сердцем поэта владели 1 Волошин М. Избранные стихотворения. М., 1988, с. 21. 2 См.: Волошин Максимилиан. Стихотворения. Л., 1977, с. 36.
не абстрактные схемы, а реальное, живое добро, милосердие, братолюбие. Видеть в белом офицере и в красном комиссаре брата — на это в момент гражданской войны нужно было больше мужества, чем на то, чтобы видеть в ком-нибудь одном из них врага. В этом смысле миротворчество русского поэта, имея под собой и твердую национальную почву, и богатую ду ховную традицию — ту самую «милость к падшим», — явило собой поучительный пример благородного гражданского непо виновения новой морали.
* * * Культ насилия, овладевший страной, требовал, чтобы добро и человечность истолковывались как понятия классовые, а иногда и классово чуждые. На кострах классовых битв, кото рым надлежало разгораться год от года все сильнее и крово пролитнее, сгорали нормальные естественные человеческие движения души — жалость и сострадание к слабому и больно му, несчастному и обездоленному — кем бы он ни был. Жа лость вообще изгонялась из обихода — ибо она, как было все народно объявлено великим пролетарским писателем еще накануне первой русской революции, «унижает человека». Ненависть, беспощадность, безжалостность стали фунда ментом новой морали, на счету которой десятки миллионов жертв насилия и нравственная ущербность нескольких поко лений. Оглядываясь назад, хочется понять, когда это началось. Хочется упереться в какую-то точку времени, найти некую успокоительную дату, до которой все было замечательно и «светлое будущее» разыгрывалось по правилам справедли вым и разумным. Может быть, эта дата затерялась где-то в начале 30-х го дов, когда вокруг городов, где «был порядок и цены снижа лись», стоял непроходимый милицейский кордон и прикладами отгонял распухших от голода мужиков и баб, оставивших вымершие деревни в надежде найти в городе кусок хлеба и добрую душу? Сознание цепляется за роковой 1929-й, затем за роковой 1924-й, но тут же память подсказывает: раньше, раньше, раньше… Не тогда ли, когда будущие строители «прекрасного завтра» теоретически доказали миру необходимость насилия, провоз гласив незыблемым правилом людоедский тезис о неизбеж ности жертв? Не тогда ли, когда, овладев массами, идея жертвоприноше-
ния стала материальной силой и получила лицензию на мас совые истребления? Не тогда ли, когда именем «объективных законов истории» политические авантюристы учились прикрывать разбой и грабеж? Припоминая основополагающие трактаты и манифесты, вглядываясь в теоремы и максимы, хочется понять степень ответственности идеи за воплотившийся результат…Законы, мораль, религия — все это для пролетариата не более как буржуазные предрассудки, за которыми скрываются буржуазные интересы…..Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческо¬ го, внеклассового понятия, мы отрицаем… Мы говорим: это наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата…..Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем… Конечно, позиция Волошина («молюсь за тех и за других») не имела ничего общего с тем хорошо знакомым лозунгом, который спустя всего лишь одно десятилетие будет освещен талантом и авторитетом Маяковского:
И песня,
и стих — это бомба
и знамя,