— Понял?!
Говард Буковски молчал. Он знал, что обречен. Он мог дурить и водить за нос своих соплеменников. С этим уродом так не получится, нечего и пытаться. Все! Можно позабыть про воплощение…
Карлик Цай медленно подошел к сидящему возле стены Седому. Еще минуту назад у него было страстное желание бить этого негодяя, подонка, выродка, терзать его, наслаждаясь стонами, воплями, визгами. Теперь все куда-то подевалось, пропали все желания, утихли страсти. И осталось ясное и четкое, даже холодное какое-то понимание, что надо выполнить дело до конца, надо.
— Ну, что, Игрок? — тихо спросил он. — Кончилась игра?
Крежень сделал отчаянную попытку встать: засучил ногами, заелозил расползающимися руками по полу, выпучил полубезумные глаза, подбородок его затрясся еще сильнее, губа обвисла, слюни потекли вниз. Но он ничего не мог сказать.
— Кончилась! — поставил точку Цай. — И ты проиграл. Он подошел к плахе, оборвал длинный конец какого-то черного провода, неторопливо смастерил петлю. Потом вернулся к Седому сунул ему в карман свою корявую руку, вытащил заветное зеркальце, поднес вплотную к лицу владельца.
— Поглядись-ка напоследок, поглядись! Ты ведь любил разглядывать себя! — он ткнул гладкой и холодной поверхностью прямо в нос Седому. Потом отвел руку. И спросил вкрадчиво: — Поглядись, подумай и скажи, что ты там видишь?
На какой-то миг Крежень замер, будто поддавшись гипнозу слов карлика, вглядываясь в свое отекшее, обвисшее лицо, искаженное гримасой животного страха. Но он ничего не смог ответить.
И тогда сказал сам Цай ван Дау:
— Ты видишь там дерьмо. Самое настоящее дерьмо! Ты называл меня уродом… Ну-ка, погляди, кто из нас уродливее?!
— Цай улыбнулся, обнажая осколки зубов. — Да, Крежень, ты зажился. Тебя надо было придавить сразу, после Урага. А тебя простили, взяли грех на душу. Но это ничего… это поправимо.
Резким движением он перекинул конец провода через верхний выступ плахи. Потом набросил петлю на трясущуюся шею, затянул.
Седой, он же Крежень, он же Говард-Иегуда бен Буковски за последние месяцы разъелся, и Цаю потребовалось немалых усилий, чтобы подтянуть его до нужной высоты. Дергался Крежень недолго, и как только затих, из штанин его потекли вниз зловонные струйки.
Цай ван Дау отступил на несколько шагов, всмотрелся в гнусную и жалкую после смерти рожу иуды. Как все просто! И не надо никаких следствий, не надо защитников и обвинителей, не надо судей. Надо делать все своевременно и без волокиты. Надо было! Теперь уже поздно, теперь некому это делать и не для кого.
И он подошел к овальному выпирающему люку, за которым никогда еще не был.
— Ну вот, — Светлана улыбнулась, прижалась губами к его плечу. Оно было горячим, шершавым и чуть влажным от выступавшего сладкого пота. — А они все говорили — мертвый, мертвый… А ты у меня живой.
Иван поцеловал ее в губы. Ничего не ответил.
Они лежали в нише под стойкой-полуколонной, лежали прямо на полу, на ворохе собственных одеяний, смятых и растрепанных. Рука Ивана все еще продолжала скользить по ее упругому и податливому телу, лаская груди, бедра, тонкую шею с чуть подрагивающей на ней жилкой. Он был счастлив тем обыденным и неприхотливым счастьем, что затмевает все прочее — уже прошедшее и еще предстоящее. Сколько времени они не лежали вот так, прижавшись друг к другу, сливаясь в одно целое — месяц, два… а может, год? Он переставал ощущать время. Он учился не спешить. Не спешить, потому что главное всегда проходит в спешке, проходит мимо, чтобы уже не вернуться.
Где-то за переборками, совсем рядом с рубкой лежали сейчас и спали Иннокентий Булыгин, оборотень Хар и изможденный беглец из ада Глеб Сизов. Они не выставляли караульных и дозорных, вахтенных и часовых. Корабль не даст их в обиду, а если и даст, то они ничем не смогут помочь себе. Сегодня была тихая ночь. Странная ночь, когда уже не было ни у одного сил не спать. И когда каждый страшился заснуть.
— Знаешь, Иван, — зашептала она на ухо, — по утрам я боюсь просыпаться. Это странно и глупо, но это так… знаешь, мозг просыпается, а глаза открыть страшно — вот откроешь, а вокруг белый туман, вокруг Осевое, и будто все, что случилось тут, это сон, будто я и не выходила оттуда, и нет никакой Земли, нет тебя, ничего нет, только призраки. А потом глаза открываются… и сразу приходит память: рогатые, трехглазые, бойня, черная мертвая Земля. И игла в сердце — лучше бы вообще не просыпаться! лучше бы в тумане! в Осевом! где угодно! Бежим отсюда, Иван! Бежим, куда глаза глядят!
— Успокойся, любимая, — Иван прижал ее голову к своей груди, огладил плечи, спину. — От себя не убежишь. Вот сидела бы спокойно на «Ратнике», плыла бы сейчас где-нибудь далеко-далеко отсюда, в покое и тиши, в мире и благодати… а старенький адмирал-дедушка тешил бы тебя звездными байками, и спала бы ты там спокойно, тихим сном младенческим… — пред глазами у Ивана вспыхнуло вдруг тысячами солнц раскаленное марево, океан огня. И пропало мимолетным видением. Он тяжело вздохнул, что-то там случилось с флагманом Второго Звездного. Что?! С ними со всеми что-то случилось. А бежать, действительно, некуда. — Поцелуй меня! — попросил он. И после того, как она выпустила его губы из своих, добавил: — Постарайся уснуть. И ничего не бойся. Мы не одни…
— Не одни? — изумленно переспросила она.
— Да, — ответил он, опуская свою тяжелую и теплую ладонь на ее веки, — с нами Бог. Это правда. А теперь — спи.
Она уснула сразу — расслабилась, обмякла, лицо ее прояснилось и стало во сне по-детски беззаботным. И Иван вздохнул еще раз, но теперь уже облегченно.
Ему тоже надо было выспаться хорошенько. Утро вечера мудренее. Хотя и неясно было, где утро, где вечер — над Землею вечная серая тьма. Угрюмая ночь!
Они стояли посреди бескрайнего поля. Огромной шарообразной тенью, кораблем-призраком в ночи. И ни один выползень не мог подползти ближе чем на версту к шару. Антарктические подледниковые зоны они покинули больше суток назад. Начинать надо было с России, это понимал каждый, даже облезлый оборотень Хар. Но как начинать?!
Иван закрывал глаза. И все принималось кружиться, вертеться под его сомкнутыми веками: лица, полосы, круги, улицы каких-то городов, рогатые рожи, ячейки и соты в хрустальных глубинах гиргейского ядра, голубые глаза Чемучжина, потом будто порывами урагана приносило фурию в развевающихся черных одеждах, а за ней накатывал мрак, и во мраке бились привязанные к поручням две маленькие фигурки, и глухой далекий голос повторял и повторял: «человеку незачем идти во Вселенную, ему определено иное место… иное! определено!», и снова наваливался тяжелый, не дающий спать мрак, и во мраке этом поперек старинного стола, прямо на опрокинутых пузатых бутылках, на полураздавленном черством каравае, на осколках глиняной посуды, посреди пепла и мелкого мусора лежало грузное и жалкое тело Луиджи Бартоломео фон Рюгенау, и горло старика Лучо было перерезано от уха до уха, а тощий Умберто висел на стене, и три черных дротика торчали из его шеи, груди и паха, и чем дольше Иван внутренним взглядом, не открывая глаз, вглядывался в Умберто, тем сильнее того начинало разносить, и почему-то лицо его наливалось старческим румянцем, а на висках вырастали седые баки, и из-под носа к краешкам губ, и дальше, начинали тянуться пышные белые усы, и что-то сияло на белой широкой груди… Они всегда были на Земле. И год назад, и два, и за три тысячелетия до прихода Спасителя, который спас обезумевший род людской один раз, но не дал ему никаких обещаний на будущее… Меч Вседержителя! Это было не во сне, не в бреду! А сейчас опять наваливается тьма-тьмущая. Тьма!
Иван осторожно повернулся, чтобы не разбудить ее, Светлану, лег на спину, закинул руки за голову. И открыл глаза.
Прямо над ним нависала блудливая и гадкая рожа Авварона Зурр бан-Турга в самом мерзком его воплощении. Чего-чего, а этого Иван увидеть не ожидал.
— Не признаешь? — глумливо спросил бес. И выпучил из-под нависающего капюшона наглые выпученные сливами черные базедовые глазища.