Васильевича и Федора Иоанновича, поспешил в Грановитую палату, сел на царское место.
На него смотрели, затая дыхание, а он был спокоен и распорядителен. Подозвал Маржерета и ему сказал первое свое царское слово:
— Смени всю охрану. Во дворце и во всем Кремле. Пищали держать заряженными.
И обозрил стоящих толпою бояр, своих и здешних, телохранителей, казаков. Улыбнулся атаману Кореле.
— Приступим.
Это было так неожиданно, так просто.
— Где бы я ни был, я всегда думал о моем царстве и о моем народе, — голос чистый, сильный. Все шопоты и шорохи прекратились, и он, указывая на лавки, попросил: — Садитесь. Никому не надо уходить. Сегодня день особый, праздничный, но не праздный. Наблюдая, как управляют государством в Польше, сносясь с монархами Франции, Англии, я подсчитал, что у нас должно быть не менее семидесяти сенаторов. Страна огромная, дел множество. Всякий просвещенный умный человек нам будет надобен, и всякое усердие нами будет замечено. Сегодняшний день посвятим, однако, радостному. Нет более утешительного занятия, чем восстановление попранной истины и справедливости. Ныне в сонм нашей Думы мы возвращаем достойнейших мужей моего царства. Первым кого я жалую — есть страдалец Михайла Нагой. Ему даруется сан великого конюшего. Все ли рады моему решению?
— Рады, государь! Нагой — твой дядя, ему и быть конюшим, — загудели нестройно, невнятно бояре, принимаясь обсуждать между собой услышанное.
Иезуит Лавицкий воспользовался шумом и, приблизившись к трону, сказал по-польски:
— Толпы на Красной площади не редеют, но возрастают.
Лицо Дмитрия вспыхнуло.
— Надо кого-то послать к ним… — и спросил Думу. — Почему на площади народ? Голицын, Шуйский! Идите и узнайте, что надобно нашим подданным?
— Государь, дозволь мне, укрывавшему тебя от лютости Годунова, свидетельствовать, что ты есть истинный сын царя Иоанна Васильевича.
Дмитрий чуть сощурил глаза: к нему обращался окольничий Бельский — родственник царицы Марии и лютый враг царя Бориса.
— Ступай, Богдан Яковлевич! — разрешил Дмитрий и притих, затаился на троне, ожидая исхода дела.
Сиденье было жесткое, хотелось уйти с глаз, так и ловящих в лице всякую перемену, но с того стула, на который он сел смело и просто, восхитив даже Лавицкого — воистину природный самодержец! — не сходят, с него ссаживают. И Дмитрий, поерзав, вдруг сказал надменно и сердито:
— Не стыдно ли вам, боярам, что у вашего государя столь бедное место? Этот стул — величие святой Руси, и я не желаю срамиться перед иноземными государями. Подумайте и дайте мне денег на обзаведенье. Сие не для моего удовольствия — я в юности моей изведал лишения и нищету, но ради одной только славы русской.
Богдан Бельский в это самое время, когда Дума решала вопрос о новом троне, стоял на Лобном месте перед народом и, целуя образ Николая Угодника, сняв его с груди, кричал, срывая голос:
— Великий государь царь Иоанн Васильевич, умирая, завещал детей своих, коли помните, моему попечению. На груди моей, как этот святой образ заступника Николая, лелеял я драгоценного младенца Димитрия. Укрывал, как благоуханный цветок, от ирода Бориски Годунова Вот на этой груди, в чем целую и образ и крест!
Крест поднес рязанский архиепископ Игнатий. Истово совершил Бельский троекратное крестоцелование. И еще сказал народу.
— Клянусь служить прирожденному государю, пока пребывает душа в теле. Служите и вы ему верой и правдой. Земля наша русская истосковалась по истине. Ныне мы обрели ее, но коли опять потеряем, будет всем нам грех и геенна.
Добрыми кликами встретил народ клятву Бельского. За ту услугу пожалован был Богдан Яковлевич — в бояре. И опять скоро. Ушел окольничим, а возвратился — вот уж и боярин.
А у Дмитрия новое дело для Думы, и очень дельное.
— Пусть иерархи церкви завтра же сойдутся на собор. Негоже, коли овцы без пастыря, а церковь без патриарха.
— Успеем ли всех-то собрать? — усомнился архиепископ Архангельского собора грек Арсений.
— Кто хочет успеть, тот успевает, — легко сказал царь, сошел, наконец, со своего жестковатого места и отправился в покои, куда была доставлена царевна Ксения Борисовна.
Перед опочивальней его ждали братья Бучинские. Лица почтительнейшие, но глаза у обоих блестят, и он тоже не сдержался, расплылся в улыбке. Братья работнички усердные, доставляли ему в постель по его капризу: и пышных, расцветших, и тоненьких, где от всего девичества лишь набухающие почки. Но прежде не то чтоб царевен, княжен не сыскали.
— Цесарю цесарево, — прошептал, склоняя голову, старший из братьев Ян.
И во второй раз широкой своей, лягушечьей улыбкой просиял царь Дмитрий Иоаннович. Но когда в следующее мгновение дверь перед ним растворилась, сердце у него екнуло, упало в живот, и он, отирая взмокшие ладони о бедра, постоял, утишая дыхание, умеряя бесшабашную предательскую подлую свою радость.
Ксения, как приказано было, в одной нижней рубашке сидела на разобранной постели.
Сидела на краешке. Пальчики на ножках, как бирюльки детские, как матрешечки, розовые, ноготочки розовые.
Дмитрий стал на пороге, оробев. Тот, что был он, выбрался вдруг наружу со своим все еще не отмершим стыдом. Ксения подняла глаза, и Дмитрий, уже Дмитрий! — встретил ее взгляд. По вискам потекли дорожки пота, на взмокших рыжих косицах над ушами повисли мутные капли.
Она опустила голову, и волосы побежали с плеч, словно пробившийся источник, закрывая лицо, грудь, колени.
Только что придуманная роль вылетела у Дмитрия из головы, и он кинулся на пол, приполз, припал к розовым пальчикам, к бирюлеч-кам, к матрешечкам, целуя каждый. Взял на огромные ладони самим Господом Богом выточенные ступни и все поднимал их, поднимал к лицу своему, и совершенные девичьи ноги все обнажались, открывая его глазам свою нежную, свою тайную, хранимую для одного только суженого красоту.
А дальше — багровая страсть, море беззвучных слез и немота.
Ярость всколыхнула его бычью грудь: «Да я же тебя и молчью перемолчу!»
Лежал не шевелясь, теряя нить времени. И вдруг — дыхание, ровное, покойное. Поднял голову — спит.
Нагая царевна, белая, как первый снег, со рдяными ягодами на высоких грудях, спала, склонив голову себе на плечо. Шея, долгая, изумляющая взор, была как у лебеди. Под глазами голубые тени смерти, а на щеках жизнь. Он, владетель и этой драгоценности, удушая в себе новую волну смущения, побежал по царевне глазами к ее сокровенному и увидал алый цветок на простыне.
— И девичество мое! Я все у тебя взял, Борис Годунов. Все.
Сказанное себе — сказано самой Вселенной. Для птицы есть силки, для слова — ни стрелы, ни стены. Слово — птица самого Господа Бога. Не напророчил ли? Взять счастье Годунова куда ни шло, но взять его несчастья?
Царевна спала. Дмитрий осторожно сошел с постели, прикрыл одеялом спящую. Оделся, положил поверх одеяла свое великолепное ожерелье, в котором вступал в Москву. Сто пятьдесят тысяч червонных стоили эти камешки.
— Вот тебе в утешенье, царевна!
Вышел из покоев, послал за Петром Басмановым. Угощая вином, будто для того только и звал, спросил:
— А где сейчас Василий Шуйский?
— У себя во дворе.