крестьян, фактически отнимало у государства его производительную силу и тем самым подрывало его экономически. Чем дальше заходил процесс приватизации боярством крестьян и угодий, тем большая часть национального богатства тратилась не на укрепление государственного могущества, а на обеспечение расточительного и аморального образа жизни безответственной номенклатурщины. «… Вельможи русского царя сами богатеют и ленивеют, а царство его скудеет» [142].
Служилое государство, несмотря на его объективно обусловленный историческими и геополитическими обстоятельствами характер, в целом надо признать искусственной конструкцией. Оно не естественный итог народной жизни, не результат политической самодеятельности народа, а продукт умысла – соединения легистской теории с неукротимой властной волей самодержца, выступающего как социальный инженер и конструктор. Этот конструктор относится к народу как к безгласному сырью, из которого он «по чертежам», заимствованным из «учения», строит здание государственности. Этот конструктор вынужден разрушать традиции и лепить «нового человека», лишенного культурной памяти. Ибо память привязывает к прошлому и побуждает строже судить о настоящем. Абсолютистский правитель- конструктор не заинтересован в таких суждениях.
Надо также признать, что целиком служилое государство выступает как продукт предельно жестких политических технологий, основанных на крови и насилии. Эти /технологии, как правило, являются очень затратными: правитель не только не считается с издержками, но даже и прямо склонен усиливать издержки государственно-политического и военного строительства, ибо высокие издержки создают особую аскетическую психологию в обществе, климат всеобщей жертвенности. Служилое государство питается жертвенностью, и потому все то, что формирует жертвенный этнос, сознательно поощряется правителем.
Но поэтому сама общественная жизнь предельно упрощается, как и формируемые в ней общественные типы. Вот как описывает это Г. П. Федотов, сравнивая деспотическую служилую Московию с более вольной Киевской Русью. «Что поражает в нем (северном великороссе. – А.П.) прежде всего, особенно по сравнению с русскими людьми XIX века, это его крепость, выносливость, необычайная сила сопротивляемости. Без громких военных подвигов, даже без всякого воинского духа – в Москве угасла киевская поэзия военской доблести, – одним нечеловеческим трудом, выдержкой, более потом, чем кровью, создал московитянин свою чудовищную империю… Мировоззрение русского человека упростилось до крайности; даже по сравнению со Средневековьем москвич примитивен. Он не рассуждает, он принимает на веру несколько догматов, на которых держится его нравственная и общественная жизнь» [143].
Надо сказать, что восстановление консенсуса служилого государства, осуществленное Сталиным в 30-40-х годах, сопровождалось аналогичным упрощением общественного духа и мировоззрения по сравнению с более рафинированным XIX веком и тем более «серебряным веком» русской культуры. Но это упрощение явилось своего рода платой за преодоление декадентско-гедонистических вывихов русской культуры.
Дореволюционная императорская Россия воевала с Германией как развитое государство с развитым: потери с обеих сторон были сопоставимыми. И тем не менее русский народ, расслабленный более щадящими условиями пореформенной жизни (1861-1914) не выдержал потерь первой мировой войны: при приближении их к миллионной величине началась массовая, деморализация армии и общества. Советская Россия во второй мировой войне воевала с Германией уже как слаборазвитое восточное государство с западным – баланс потерь составил примерно 9:1. И тем не менее она выиграла войну. Создается впечатление, что тот
ГЛАВА IV
Принцип священной справедливости Союз царя-мессии с богоспасаемым народом
Царь правосудием утверждает землю,
а любящий подарки разоряет ее.
Притчи Соломона
В предыдущей главе был рассмотрен принцип уравнительной справедливости в основном в
Можно сказать, что в данном случае восточная государственность являет свою светски рациональную форму, хотя и светскость и рациональность здесь не имеют ничего общего с индивидуалистическо-эмансипаторским духом западного типа. Речь идет не об индивидуалистической достижительности, а о коллективной целесообразности, реализуемой через служилую
Но мы ничего не поймем ни в восточной политике, ни в восточной государственности, если не откроем в них еще одну сторону – религиозно-мистическую, относящуюся к миссии спасения. Речь идет о восточной мессианской утопии, повлиявшей на историю политической жизни на Востоке не меньше, чем технократическая и эмансипаторская утопии на Западе. В каких же формах является и на каких основаниях утверждается мистическое начало восточной государственности?
Это начало питается напряженно-иступленными ожиданиями, которые тот или иной восточный народ, ощущающий на себе глубочайшую жестокость и несправедливость земной истории, связывает со своей государственностью. Государство подпитывается энергией особой «вольтовой дуги», одним полюсом которой выступает память о славном прошлом – о золотых днях народа, которому история обещала столь многое, другим – ощущение невыносимости настоящего, связанного либо с внешним порабощением, либо с внутренними провалами в бездну. Народ, вкусивший горечь истории, но духовно не сломленный, рассчитывает выскочить из бездны с помощью могучей национальной государственности. Но ему мало национального самоутверждения: он возлагает на свою государственность всемирно-исторические, мироспасительные задачи и тем самым утверждается в своем историческом достоинстве и мессианском самолюбии.
Словом, на одной стороне трагический провал, на другой – великое воскресение и призвание. Из этой «вольтовой дуги» истории рождается «вольтова дуга» государственности. Здесь государство не просто выполняет свои обычные политические функции, а осуществляет исторический сценарий, воспринимаемый