политические режимы и саму национальную политическую идентичность. Такая ситуация расколотых европейских наций в целом вписывалась в контекст расколотого европеизма, порождающего внутриевропейские войны, в том числе – две мировые войны, начавшиеся именно в Европе. Однако после того, как известный диссидент Запада – националистическая Германия была повержена союзниками, а извне Западу стала угрожать восточная сверхдержава, в Европе начинает завоевывать позиции дух «атлантизма» – идеология объединенного Запада в целом, и консолидированность наций, в частности. В Западную Европу была импортирована американская центристская политическая система:
Здесь основной массив избирателей сосредоточен в центре, а крайне левые и крайне правые обречены на статус маргиналов – у них нет политического будущего. Поэтому политическую сцену занимают две центристские партии (подобно демократам и республиканцам в США), с разных сторон тяготеющие к центру, а следовательно – навстречу друг другу. Преемственность политического курса у разных администраций здесь очень высока, и вместо драматического цикличного времени царит благополучное линейное – с медленным кумулятивным наращиванием достижений, которые не оспариваются будущими фаворитами, а зачисляются в общий актив нации.
Но наряду с этими обретениями необходимо отметить и неизбежные потери. Высокочтимая сегодня идеология центризма игнорирует тот факт, что
Сегодня можно со всей определенностью сказать, что для современной политической системы характерно не столько соревнование между крупнейшими партиями, разница между которыми все более стирается, сколько соревнование между народом, стремящимся как-то выразить свою волю в политике, и классом политических профессионалов (истеблишментом), заинтересованном в том, чтобы любой ценой сохранить свой статус в политической системе, свою монополию на принятие решений. Поэтому соглашения и компромиссы между партиями, а также между исполнительной и законодательной властью связаны не столько с социальными заказами и интересами избирателя, сколько с заинтересованностью политического истеблишмента в политической стабильности. В этом контексте становится понятной тенденция постепенного вытеснения избирательных систем пропорционального типа системами
Мажоритарная система увековечивает господство уже сложившихся крупных партий (фактически – профессиональной политической элиты, чередующейся у власти), тогда как голоса населения, отданные небольшим партиям и блокам, просто пропадают. Политический центризм и реализующая его в политике мажоритарная система парализуют гибкость политической системы, ее способность отзываться на нужды меньшинства и вообще на новые потребности и интересы. С одной стороны, мажоритарная система закрепляет деление нации на респектабельный средний класс – носитель политического центризма, и «плебейских романтиков» в политике, ждущих от нее реальных перемен в своей жизни. Последним не дано реализовать свои чаяния – дабы не помешать политической стабильности и закреплению достижений социально благополучных. С другой стороны, мажоритарная система закрепляет такие формы политического волеизъявления, которые отражают сложившуюся систему потребностей – в основном «экономико-центристского» типа. На нее ориентируются крупнейшие партии, профсоюзы, традиционные группы давления.
Но в современном постиндустриальном обществе зреют потребности нового «постэкономического типа», относящиеся к качеству жизни, самовыражению новых социальных групп и новых поколений, к тому, что труднее выразить на языке цифр и стандартной политической лексики, и скорее относится к нашей идентичности в качестве представителей тех или иных субкультуры, этноса, пола. Все эти потребности мажоритарная политическая система оставляет за бортом: соответствующих голосов бывает слишком мало, чтобы надуть паруса избирательной машины и обеспечить политическую карьеру честолюбцев. Системно- функциональный принцип рождает функционеров, а они откликаются только на то, что «реально функционирует» – гарантирует политический успех.
Теперь необходимо указать еще на одну мишень системно-функционального принципа. Речь идет о том, что немецкая политическая философия – от Г. Гегеля и К. Маркса до Г. Маркузе – назвала «несчастным сознанием». Было бы решительным упрощением связывать несчастное сознание только с материальной обездоленностью и социальным неравенством. Можно даже сказать, что вместе с повышением общего уровня образования, интеллектуализацией ряда массовых профессий, развитием наукоемких производств социальная база несчастного сознания расширяется. У Гегеля несчастное сознание отражает драматургию духа, томимого тем, что ему противостоит косная материя – материя природы и материя социальных учреждений, которая живет по своим законам инерции и не откликается на зов сознания, стремящегося отыскать в ней скрытый смысл, цель, назначение.
Гегель вслед за всей великой идеалистической традицией в философии утверждал, что назначение человека – развеществить мир материи, т. е. на место логики связей между вещами поставить логику духовного смысла. Это призвание человека «делегировано» ему мировым духом, ибо последний, в качестве демиурга (творца мира), знает замысел, лежащий в основе всех вещей и явлений, но знает также, что они способны искажать замысел, жить собственной жизнью, безразличной духу. И порученец демиурга – человек призван возвращать вещи в лоно духовного смысла, преодолевать искажение замысла. Это весьма актуально звучит в виду тех капитуляций культуры и истории, которые нашли отражение в современных теориях адаптации человека к технике и к экономике, в технологическом и экономическом детерминизме, в теориях модернизации менталитета (что опять-таки означает приспособительный, приниженный статус человека, несовместимый с его духовным первородством).
У Маркса несчастное сознание вытекает из социальной разобщенности людей, порожденной частной собственностью. Он тоже говорит о ненормальности положения, когда не человек заведует вещами в мире, а вещи заведуют, командуют им и даже предопределяют его помыслы. Индивидуальное сознание, по Марксу, в принципе не способно творчески присвоить себе вещный мир, преодолеть подчиненность вещному детерминизму. На это способен только такой тип сознания, который воплощает в себе родовую, коллективную сущность человека: умеет смотреть на мир глазами коллективного сознательного творца, действительно являющегося источником всех материальных и духовных богатств и «знающего им цену» (и в смысле того труда, который на них потрачен, и в смысле «высокого пренебрежения» ими – призвания не опускаться до вещей, не служить им).
Надо при этом помнить, что несчастное сознание и у Гегеля, и у Маркса в неком изначальном смысле выше счастливого сознания – того поверхностно-благодушного сознания, которое выражает соглашательскую, конформистскую позицию. Несчастное сознание связано с пониманием ненормально устроенного мира и приниженности человека в нем, но оно тем самым потенциально содержит и протест против такого положения: оно выражает ностальгию духа по миру, в котором смысл еще не был утерян, а творец радовался своему творению.
Как легко догадаться, системно-функциональный принцип, требующий приспособления человека к политическому порядку, к функциональной эффективности, не может не опасаться несчастного сознания. Ему необходим сугубо функциональный тип «бравого» сознания, не противопоставляющего себя внешнему