— Да все ужасно. И что Лизавета эта умерла. И то, что ты говоришь. Нет, нет, никогда с этим не смогу согласиться. Разрешенное детоубийство. Это преступление хуже убийства взрослого человека. Беззащитное, маленькое… Как же можно такое узаконивать?
— Ну конечно, пошло толстовство… вегетарианство и трезвость… — Павел Алексеевич сделал брезгливое движение в сторону жены.
Она неожиданно обиделась за толстовство:
— Да при чем тут вегетарианство? Толстой не это имел в виду. Там в Танечкиной комнате три таких существа спят. Если бы аборты были разрешены, их тоже бы убили. Они Лизавете не очень-то нужны были.
— Ты что, слабоумная, Лена? Может, их бы и не было на свете. Не было бы теперь трех несчастных сирот, обреченных на нищету, голод и тюрьмы.
Впервые за десять лет надвигалась на них серьезная ссора.
— Паша, что ты говоришь? — ужаснулась Елена. — Как ты можешь такое говорить? Пусть я слабоумная, но не в уме дело. Они же убивают своих детей. Как можно это разрешить?
— А как можно этого не разрешить? Себя-то они тоже убивают! А с этими что делать? — Он указал на стену — за ней спали жалкие хилые дети, от которых матери в свое время не удалось избавиться. — С ними что прикажешь делать?
— Не знаю. Я только знаю, что убивать их нельзя. — Впервые слова мужа вызывали в ней чувство несогласия, а сам он — протест и раздражение.
— Ты подумай о женщинах! — прикрикнул Павел Алексеевич.
— А почему надо о них думать? Они преступники, собственных детей убивают, — поджала губы Елена.
Лицо Павла Алексеевича окаменело, и Елена поняла, почему его так боятся подчиненные. Таким она его никогда не видела.
— У тебя нет права голоса. У тебя нет этого органа. Ты не женщина. Раз ты не можешь забеременеть, не смеешь судить, — хмуро сказал он.
Все семейное счастье, легкое, ненатуженное, их избранность и близость, безграничность доверия, — все рухнуло в один миг. Но он, кажется, не понял. Василиса уставила свой единственный глаз в Павла Алексеевича.
Дрожащей рукой Елена опустила чашку в мойку. Чашка была старая, с длинной трещиной поперек. Коснувшись дна мойки, она развалилась. Елена, оставив обломки, вышла из кухни. Василиса, понурившись, шмыгнула в свой чулан.
Павел Алексеевич двинулся было за женой, но остановился. Нет, пусть это будет жестоко. Но почему же бродячих кошек она подбирает, а к несчастной Лизавете не испытывает сострадания? Судья нашлась… Пусть подумает…
Елена думала всю ночь. Плакала, и думала, и снова плакала. Рядом, на всегдашнем мужнином месте, лежала теплая Танечка. Павел Алексеевич ушел в кабинет.
Не спала и Василиса. Она не думала. Она молилась и тоже плакала: теперь Павел Алексеевич выходил злодей.
Павел Алексеевич несколько раз просыпался, тревожили какие-то неопределенно неприятные сны. Он вертелся, сбивая скользящую простыню с кожаного дивана.
Утро началось очень рано. Василиса вышла из каморки сразу же, как только услышала, что Павел Алексеевич ставит чайник. Объявила ему, что уходит от них. Это было уже не в первый раз. Случалось, что Василиса, обидевшись неизвестно за что, просила расчет. Обычно же, накопив в душе недовольство, она исчезала на несколько дней, но вскоре возвращалась.
Павел Алексеевич, со вчерашнего еще не отошедший, буркнул:
— Поступайте, как вам будет угодно.
Он чувствовал себя отвратительно и даже открыл буфет, поискал там бутылку. Бутылки не было. Посылать Василису не хотелось, да и рано было. Он налил стакан чаю и ушел в кабинет. Елена из спальни все не выходила. Василиса собирала вещи. Лизаветины дети шуршали в Таниной комнате чужими невиданными игрушками и ждали завтрака. Тома им внушала, чтоб ссорились потише.
Когда Елена вышла на кухню варить утреннюю кашу для всей оравы детей, Василиса Гавриловна в новой кофте и новом платке появилась возле плиты со скорбным и торжественным лицом:
— Елена, я уезжаю от вас.
— Что же ты со мной делаешь? — ахнула Елена. — Как же ты меня оставишь?
Стояли, глядели друг в друга, обе высокие, худые, строгие. Одна старуха, на вид более старая, чем на самом деле, вторая — под сорок, тоже уже в возрасте, а на вид — все те же двадцать восемь.
— Ты как знаешь, а я с ним жить больше не стану. Уеду, — отрезала старуха.
— А я как же? — взмолилась Елена.
— Он муж тебе, — насупилась Василиса.
— Муж… объелся груш, — только и сказала Елена.
Жизнь без Василисы Елена себе совсем не представляла, особенно в этой неожиданной ситуации, с чужими детьми-сиротами в доме. И Елена уговорила Василису Гавриловну отложить отъезд хотя бы до того времени, пока с полосухинскими детьми не образуется.
— Ладно, — хмуро сказала Василиса. — А как похороним, я уйду. Ищи себе, Елена, другую прислугу. Я с ним боле жить не буду.
Похороны Лизаветы состоялись лишь на шестой день, когда закончили экспертизу и научно убедились в том, что и так было ясно. Съехалась родня, почти одни только женщины: мать, две сестры, несколько старух в разной степени родства, от золовки до кумы. Единственный косенький мужичонка назывался деверь. Таня, один раз заглянувшая вместе с Томой на «фатеру», дивилась этим людям и тихонько спрашивала у Томы разъяснений, кто кем приходится.
Вся полосухинская родня была тверская, но из разных деревень — из материнской и отцовской. Томин родной отец погиб в войну, и младшие братья были не его, неизвестно чьи, только фамилию погибшего даром носили, и отцовская родня Лизавету не жаловала.
Можно даже сказать, родня враждовала. Эти люди шумно и дружно ссорились, плакали и обвиняли друг друга в каких-то довоенных потравах и покражах, поминали какую-то таинственную осьмерицу и потолок… Все происходящее между этой Томиной родней было отчасти как бы на иностранном языке… Но на Монтекки и Капулетти было мало похоже. У Тани создалось впечатление, что они играют в какую-то взрослую игру — делят что-то понарошку… Но делили взаправду…
Таня хотела пойти со всеми на отпевание и на похороны, но Павел Алексеевич не разрешал. Елена собиралась взять с собой Таню. Она считала, что Таня должна пойти из-за Томы — не оставлять же несчастную девочку в такую минуту одну. Ссора между супругами усугублялась. Елене, кроткой и вовсе не мстительной, удалось уязвить Павла Алексеевича ответно и столь же глубоко. Он настаивал, он громыхал, он требовал оставить Таню дома:
— Она впечатлительный ребенок! Зачем ты вовлекаешь ее во все это? Мракобесие какое-то! Я понимаю — Василиса! Но Танечке что там делать?
— А почему ты думаешь, что у тебя есть право голоса? — жестко спросила Елена и, чтобы не оставалось ни малейшей недомолвки, добавила: — Ты ведь не отец Тани…
Это была низкая месть. Тот редкий случай, когда оба дуэлянта проиграли — в живых не осталось никого.
Но на похороны Таня тем не менее не пошла — у нее поднялась температура и она осталась в постели.
На другой день после похорон старшая сестра Лизаветы Нюра уехала, забрав двух племянников. Тому по уговору должна была взять младшая, Феня. Но у той что-то не получалось, она должна была менять какие-то венцы, и Тане, которой обо всем рассказывала Тома, представлялся цветастый деревенский хоровод и рослые девушки, обменивающиеся сплетенными из васильков и ромашек венками. В чем заключается препятствие с венцами, Таня не поняла. Но вскоре пришла сама Феня, большая черноволосая женщина, похожая на покойную мелкую и белобрысую Лизавету разве что своей редкостной некрасивостью.