и всем фондом риторической литературы, пропорция их весов резко не соответствует сложившемуся в русской литературе соотношению. Но было в России еще и то, более частное, обстоятельство, что зрелое творчество Пушкина и Гоголя было тут же, на историческом бегу, подключено к общему движению бурно становящегося русского реализма, и если в 1842 г. Константин Аксаков как бы замер в изумлении перед величием «Мертвых душ» и стал сопоставлять поэму Гоголя с Гомером, для чего, скажем, у него было немало вполне конкретных, вовсе не надуманных оснований, то Белинский, куда более Аксакова искушенный в критических разборах современной литературы, поспешил сблизить произведение Гоголя с созданиями натуральной школы, про себя прекрасно сознавая коренное отличие, существовавшее между ними. Белинский выступил как выразитель исторической логики литературного процесса. Однако сейчас, в конце нашего века, сам реализм XIX столетия, его принципы, установки, его специфический язык (в отличие от того, что было всего лет двадцать-тридцать назад), уже становится для нас острой исследовательской проблемой; теперь он требует кропотливой археологической и реставрационной работы, поскольку его побудительные мотивы, его категории в свою очередь сделались историей, прошлым. И если в исследовании языков риторических и традиционных культур наша наука вышла сейчас вперед (достаточно назвать для примера такие книги: «Поэтика ранневизантийской литературы» С. С. Аверинцева, 1977; «“Эдда” и сага»
А. Я. Гуревича, 1979; «Средневековая арабская поэтика» А. Б. Кудели-на, 1983; «Духовная культура Вавилонии» И. С. Клочкова, 1983, — работы, в которых проблемы словесности теснейшим образом связаны с более общей проблемой языка культуры), то подобного же плана культурноисторические изыскания должны быть проведены и относительно реализма XIX века.
Вводная часть доклада «Генрих фон Клейст и проблемы романтизма»
Проблема романтизма всегда была мучительной для истории искусства и для истории культуры. Литературоведение и другие науки на протяжении полутораста лет предлагали все новые и новые определения романтизма, которые не могли стать общезначимыми и общепринятыми.
Неразрешимость проблемы романтизма, как продемонстрировала ее сама история науки, кроется в сущности романтизма. «История романтизма» означает двоякое. Первое — это романтизм, как он существовал «от и до», включающий в себя ряд явлений и исключающий другие, начавшиеся «тогда-то», относительно этих от, до, и тогда-то, предполагающий исследование, методические занятия, сравнение и сопоставление — измерение, отделение, и ограничивание — определение, дефиницию. Второе — это романтизм, каким он был в сознании людей в эпоху своего существования в первом смысле и впоследствии, в науке.
Вероятно, не будет такого литературоведа или историка искусства, который отрицал бы изменчивость представлений о романтизме. Эту изменчивость нетрудно увидеть уже и у самих романтиков. Но, по-види-»мому, легко найти такого литературоведа или историка искусства, который будет представлять себе эти представления как нечто исходящее от романтизма как явления, лежащего по ту сторону всяких представлений, как явления в таком смысле объективного, а потом уже сложившегося и завершившегося.
Для такого исследователя первое будет объективностью, второе — субъективностью. Может быть, такой исследователь вымышлен и карикатурно изображен? Бели даже так, ясную схему прагматического отношения к романтизму нужно было дать, если даже в реальности науки она существует только в бестолково-запутанном виде.
На самом деле, сущность романтизма, с которой имеет дело всякий, кто занимается романтизмом, в этом смысле ни объективна, ни субъективна. Она вся расположена в сфере реальности. В игру входит такой компонент, о котором часто говорят, но который никак не учитывают — это историчность. Сущность чего бы то ни было не положена заранее — раз и навсегда, чтобы затем находиться среди прежних и новонарождаю-щихся вещей и явлений, но сущность только осуществляется: она не замкнется, пока не замкнулась сама история.
Никакая реальность не существует сама по себе, но, с другой стороны, никакое «представление» о реальном факте или явлении не есть просто «субъективность», просто отголосок и отражение чего-то такого,
что уже было до такого «представления». Но в таком «представлении» и заключено историческое разворачивание того, что положено, не для однократного вступления в число реальностей, но что положено как явление открытое для своего исторического роста, исчерпывания и — в будущем — замыкания.
Поэтому «история романтизма» в ее двух, названных выше рядах, — это не реальность и представление, не объективность и субъективность. Это — два ряда, диалектически опосредованные и не существующие по отдельности: текст и понимание, текст и истолкование (как аналогия). Новый текст, появляясь, требует своего истолкования — он знаменует новый ряд истолкования, который, раз начавшись, уже не должен кончиться. Именно в истолковании и его складывающейся традиции, — реальность исторического существования текста. Но и сам новый текст есть истолкование других текстов и вместе с тем и свое собственное истолкование, собравшее в себе всю свою будущую историю, то есть все будущие свои истолкования. Так — по аналогии — можно представить себе два ряда «истории романтизма». Романтизм в первом смысле, существующий «от и до» — это как бы текст, который читают последующие поколения. Но и здесь нет механической отделенности или хотя бы вне-положности текста и его читателя — нет, здесь именно «читатель», предопределенный изначальностью текста, определяет, чт0 здесь есть текст, что считать текстом. Но аналогия допустима лишь в относительной мере. Аналогия исторического явления с текстом закономерна, сама благословлена традицией, но она и опасна, и двусмысленна. Филологические ассоциации, существовавшие испокон века, уместны и глубоки (мир как книга), но традиция, дошедшая до своего осознания и восставшая против себя, должна уметь критически смотреть на свой освященный веками язык.
Итак, современный исследователь романтизма отделен от него горами и долами, современный исследователь обращается к романтизму, который, как раз начавшийся поток, пришел и к нему. Так что современный исследователь в конечном итоге находит этот изучаемый им романтизм в себе самом, — в дошедшей до него традиции. Исследователь не сообщается с романтизмом почтой и не связывается с ним по телефону, но он беседует с романтизмом, как беседуют со своими современниками.
Исследователь задается вопросом о том, какие явления, например, немецкой литературы, следует считать романтическими, каким годом или каким периодом следует начинать романтизм и каким периодом следует его кончать, какова была внутренняя эволюция романтизма, какие периоды в его истории существовали и т. д. Такая постановка вопросов естественна и обычна — общераспространенна. Но следует поставить и такой вопрос — при каких условиях возможно ставить такие — естественные и общепринятые — вопросы?»
Попытка ответить на это вскрывает методологические трудности, относящиеся, с одной стороны, к любому явлению, изучаемому гуманитарной исторической наукой, а с другой стороны — специально к романтизму в его качественной особости.
Подход к романтизму, выясняющий, является ли вот это явление литературы, живописи и т. д. романтическим или нет, предполагает определенную дефиницию романтизма и сущности романтического. Дефиниция эта может быть дана в явном виде, а может быть скрыта, в том числе и от самого исследователя. Тем не менее, такой подход опирается на дефиниции романтизма, что в свою очередь предполагает: 1) отграни-чивание романтизма от предшествующих ему, следующих за ним и современных ему явлений, то есть именно «очерчивание границ» романтизма. Но коль скоро границы романтизма не самоочевидны, о чем и говорит вся история изучения романтизма, такое отграничивание романтизма является нормативным, оно в очередной раз проходит мимо сущности романтического и не схватывает эту сущность: следуют новые попытки отграничивания, увенчивающиеся тем же успехом. Но норматирность говорит о том, что позитивно-беспристрастный, на первый взгляд, подход к явлению искусства («является ли оно романтическим?») на самом деле есть указание на то, что следует, а что не следует считать романтическим. Такой подход был бы вполне оправдан, если бы понятие романтизма с самого начала было