истина как тайна в любой миг грозит обернуться неистиной либо вследствие своей неполноты — тогда есть высшая, «настоящая» истина, либо вследствие обмана. А потому люди должны абсолютно верить в истину, но одновременно они не могут не быть смущены своей неабсолютной в ней уверенностью, и их легко сбивает с толку очередная истина, преподносимая им как «настоящая». Истина как тайна находится при этом в теснейшем союзе с мотивом заговора, заговорщической деятельностью. Это приходится не раз испытать и героям «Диа-На-Соре»: им в соответствии с природой такой истины как тайны необходимо поверять крепость веры в истину, а верующего надо подвергать испытаниям. Между тем как у верующего в истину нет, собственно, никаких критериев для того, чтобы отличать истину действительную и истину ложную (внешне свойства их, как получается, вполне одинаковы), отличать истину, которую в целях испытания именуют ложью, и отличать ложь, которую в целях испытания именуют истиной. Далеко не всегда испытания заканчиваются столь благополучно и гармонически, как в «Волшебной флейте». Герои скитаются в дебрях неразличимости истинного и ложного.
Курт Вельфель совершенно справедливо связал всю эту духовную ситуацию с политической практикой «республиканизма до республики», которая лишена возможности открытой общественной деятельности, а потому переносится в «область интимной коммуникации». «Разговор с глазу на глаз — разговор, воспитывающий и вербующий единомышленников, — становится первостепенным инструментом моральной революции, о которой идет здесь речь», — пишет К. Вельфель, весьма логично приводя по этому поводу именно заключительные слова из «Диа-На-Соре» Мейерна: «А теперь, юноши, как же много можно было бы сделать <…>. Если кто-то один только захочет, и если он убедит хотя бы двоих в возможности осуществления своих замыслов, и если затем каждый предстанет в двух лицах (буквально: удвоится. — А М.), и число друзей его будет таким путем множиться и множиться, то можно рассчитать, до какой же суммы согласных между собою можно дойти и для свершения чего можно собрать силы». «И дружба в конце XVIII в, и союзы, в какие вступают люди, — все это стоит под знаком республиканского умонастроения, республиканской общности, — продолжает К. Вельфель, — целый архипелаг республиканских “островов” рассыпан в то время по всей Германии. Небольшой роман Фридриха ПГтольберга “Остров” (1788) переводит все это в поэтический образ — на острове, расположенном по течению Дуная, юноши встречаются со своим другом-“воспитателем”, вместе с ним сочиняя проект утопически-республиканского островного государства»[5].
Единственное, чем следовало бы дополнить ход мысли К. Вельфе-ля, — это указание на субстанциальность образа истины (а вместе с нею и истории, и морали, и революции, и всего прочего), который в Германии этого времени, — что совершенно очевидно, — доминирует над любыми частностями чисто фактического хода истории, так что дело не сводится ни к одной только «моральной» революции, какую пытаются провести в жизнь, ни к одному только шиллеровскому «эстетическому воспитанию». Нет, при всей исторической конкретности веры в истину как тайну, которую и распространять, и пропагандировать можно только тайком, и которая порождает типичную романную поэтику, — ее закономерности словно по принуждению, а на самом деле по доброй воле и даже не сговариваясь между собой, воспроизводят десятки и сотни произведений, — при всем этом логика истины как тайны и логика тайного пути к ее достижению и реальному воплощению выходит далеко за рамки этой эпохи. Это все одна и та же логика заговора одиночек или незначительного меньшинства. Она в самых разнообразных исторических преломлениях прослеживается на всем протяжении XIX–XX вв. Однако сейчас нас все же интересует именно любопытная и неповторимая конкретность воплощения ее в конце XVIII в.
Расширенный и многообразно разукрашиваемый обряд инициации — его на все возможные лады представляет роман того времени (в соответствии со своей странноватой и последовательной поэтикой) — имеет дело именно с истиной как тайной, а испытание символизирует собою
И когда мы спрашиваем себя, что же по-настоящему утопично в романе Мейерна, что есть в нем от утопии, то ответить можно так: это путь «к далекой цели» (как мы вот только что слышали), путь к цели, которая определена в соответствии с пониманием истины как тайны.
Это отнюдь не противоречит тому, что цель в романе определена очень ясно — это освобождение народа и устроение его жизни на новых основаниях, тех основаниях, что соответствуют вдохновенно- возвышенному, героическому, аристократически-высокому накалу мировосприятия. Не противоречит уже потому, что эта цель есть цель заговора и находится как истина-«вещь» «в руках» заговорщиков. Не противоречит еще и потому, что, согласно такой романной поэтике, можно было провозглашать нечто абсолютно ясным и очевидным, что вовсе не мешало тому, чтобы такая ясность и очевидность вплеталась в клубок правд и обманов. Роман Мейерна — это героически-революционный и аскетический вариант такой поэтики. Вместо цели как идеальности, как состояния, как законченного состояния в романе появляется путь как высшая доблесть, как высший героизм и как собственное место утопического. Утопия — это не совершенный строй, не совершенное государство, не совершенное общество, не его картина, а это путь к цели, путь, который важнее самой цели и который должен быть идеально устроен. От людей, которые следуют этим путем, требуется беззаветная верность цели (при той безысходности, которая начинает преследовать их, поскольку сама истина бьется в путах обмана) и вдохновенно-возвышенный строй души. Общность лиц, верных истине-цели, преданных
Такая утопическая динамика выступает и в гораздо более широких связях. В еще куда больших культурно-исторических масштабах внимание сместилось с цели пребывания и обладания на динамику движения, достижение цели и борьбу за обладание. Лессинг говорил, что если бы бог предложил людям истину в чистом виде, он молил бы бога оставить людям путь достижения истины. В этом исток целой фаустовской идеологии: важно стремиться, а не достигать. Стремиться — значит заблуждаться, но человек бывает оправдан именно тем, что стремился и заблуждался. Самые чудовищные деяния не весят ровным счетом ничего, потому что совершаются в стремлении (а не, скажем, в состоянии апатии): не результат важен, а процесс и в конечном счете даже не праведный путь, а «блуждания» вообще (Wandern). Это один вид связи романа с идеологией эпохи.
А вот иное. Гегель в предисловии к «Феноменологии духа» писал так: «<…> die Sache ist nicht in ihrem Zwecke erschopft, sondern in ihrer Ausfuhrung» — «нечто не исчерпывается своей целью, но исчерпывается своим разворачиванием, и результат — это не подлинное целое, но таковое лишь вкупе с своим становлением»[7]. Разворачивание, выполнение, Ausfuhrung, и есть то самое слово, которое встретилось в заключительной фразе романа «Диа-На-Соре»: чего только нельзя было бы