был этот охраняющий меня великан.
Иногда ночью звонил телефон. Это ангел-хранитель, переставший жить умом (с ударением на «у»), спрашивал, все ли у нас благополучно. Перепуганные звонком, успокаивались и декламировали:
Летают сны-мучители
Над грешными людьми,
И ангелы-хранители
Беседуют с детьми.
Ангел-хранитель не бросил нас до самого нашего отъезда, проводил на вокзал и охранил наш багаж, который очень интересовал вокзальных чекистов.
У всех нас, отъезжающих, было много печали – и общей всем нам, и у каждого своей, отдельной. Где-то глубоко за зрачками глаз чуть светился знак этой печали, как кости и череп на фуражке «гусаров смерти». Но никто не говорил об этой печали.
Помню нежный силуэт молодой арфистки, которую потом, месяца через три, предали и расстреляли. Помню свою печаль о молодом друге Лёне Каннегиссере. За несколько дней до убийства Урицкого он, узнав, что я приехала в Петербург, позвонил мне по телефону и сказал, что очень хочет видеть меня, но где- нибудь на нейтральной почве.
– Почему же не у меня?
– Я тогда и объясню почему. Условились пообедать у общих знакомых.
– Я не хочу наводить на вашу квартиру тех, которые за мной следят, – объяснил Каннегиссер, когда мы встретились.
Я тогда сочла слова мальчишеской позой. В те времена многие из нашей молодежи принимали таинственный вид и говорили загадочные фразы. Я поблагодарила и. ни о чем не расспрашивала.
Он был очень грустный в этот вечер и какой-то притихший.
Ах, как часто вспоминаем мы потом, что у друга нашего были в последнюю встречу печальные глаза и бледные губы. И потом мы всегда знаем, что надо было сделать тогда, как взять друга за руку и отвести от черной тени. Но есть какой-то тайный закон, который не позволяет нам нарушить, перебить указанный нам темп. И это отнюдь не эгоизм и не равнодушие, потому что иногда легче было бы остановиться, чем пройти мимо. Так, по плану трагического романа «Жизнь великому Автору его нужно было, чтобы мы, не нарушая темпа, прошли мимо. Как во сне – вижу чувствую, почти знаю, но остановиться не могу…
Вот так и мы, писатели, по выражению одного из современных французских литераторов, «подражатели Бога» в Его творческой работе, мы создаем миры и людей и определяем их судьбы, порой несправедливые и жестокие. Почему поступаем так, а не иначе – не знаем. И иначе поступить не можем.
Помню, раз на репетиции одной из моих пьес подошла ко мне молоденькая актриса и сказала робко:
– Можно у вас спросить? Вы не рассердитесь?
– Можно. Не рассержусь.
– Зачем вы сделали так, что этого бестолкового мальчишку в вашей пьесе выгоняют со службы? Зачем вы такая злая? Отчего вы не захотели ну хоть приискать для него другое место? А еще в одной вашей пьесе бедный коммивояжер остался в дураках. Ведь ему же это неприятно. Зачем же так делать? Неужели вы не можете все это как-нибудь поправить? Почему?
– Не знаю… Не могу… Это не от меня зависит…
Но она так жалобно просила меня, и губы у нее так дрожали, и такая она была трогательная, что я обещала написать отдельную сказку, в которой соединю всех мною обиженных и в рассказах, и в пьесах и вознагражу всех.
– Чудесно! – сказала актриса. – Вот это будет рай! И она поцеловала меня.
– Но боюсь одного, – остановила я ее. – Боюсь, что наш рай никого не утешит, потому что все почувствуют, что мы его выдумали, и не поверят нам…
Ну вот – утром едем на вокзал. Гуськин с вечера бегал от меня к Аверченке, от Аверченки к его импресарио, от импресарио к артистам, лез по ошибке в чужие квартиры, звонил не в те телефоны и в семь часов утра влетел ко мне запаренный, хрипящий, как опоенная лошадь. Взглянул и безнадежно махнул рукой.
– Ну конечно. Новое дело. Опоздали на вокзал!
– Быть не может! Который же час?
– Семь часов, десятый. Поезд в десять. Все кончено. Гуськину дали кусок сахару, и он понемногу успокоился, грызя это попугайное угощение.
Внизу загудел присланный ангелом-хранителем автомобиль.
Чудесное осеннее утро. Незабываемое. Голубое, с золотыми куполами – там, наверху. Внизу – серое, тяжелое, с остановившимися в глубокой тоске глазами. Красноармейцы гонят группу арестованных… Высокий старик в бобровой шапке несет узелок в бабьем кумачовом платочке… Старая дама в солдатской шинели смотрит на нас через бирюзовый лорнет… Очередь у молочной лавки, в окне которой выставлены сапоги…
«Прощай, Москва, милая. Ненадолго. Всего на месяц. Через месяц вернусь. Через месяц. А что потом будет, об этом думать нельзя».
– Когда идешь по канату, – рассказывал мне один акробат, – никогда не следует думать, что можешь упасть. Наоборот. Нужно верить, что все удастся, и непременно напевать.
Веселый мотив из «Сильвы» со словами потрясающего идиотизма звенит в ушах: Любовь-злодейка,
Любовь-индейка,
Любовь из всех мужчин
Наделала слепых…
Какая лошадь сочинила это либретто?.. У дверей вокзала ждет Гуськин и гигант-комиссар, переставший жить умом (с ударением на «у»).
«Москва, милая, прощай. Через месяц увидимся».
С тех пор прошло десять лет…