можно называть по—всякому, но только шепотом. Их можно ненавидеть, презирать, но…
— Встать! — рявкнул Егор, и полусотня поднялась из—за столов.
Патрикин нервно теребил указку. Старший в команде — лычки на погонах — с усмешкой глянул на него, затем на класс, затем — вскользь — на застывшего у тумбочки Егора, вновь на Патрикина, презрительно поморщился… и резко выдохнул:
— Ты!
Патрикин положил указку на стол и, побледнев, вышел из класса.
— Вольно! — дрожащим от волнения голосом отдал приказ Егор, и полусотня опустилась за столы.
В классе стояла тишина. Патрикин — он же боевой, из армии, за ним четыре ордена, оружие за храбрость; происхождением себя не запятнал… И вот тебе! Егор поднялся к кафедре, откашлялся, глянул в журнал, опять откашлялся и нехотя сказал:
— Устав походной службы. Караулы. Глава седьмая… и восьмая. Повторить.
И снова тишина. Все читают, молчат. Патрикин, дядька полусотни… Завтра придут и скажут: «А завербован ваш Патрикин, засланный. Признался, сам сказал, при том еще назвал…». Нет, он не из таких, не назовет. Да и не завербован, нет, дурь это, дурь! Или они его за то, что он в Ту Пору… Нет, просто они рубят, как дрова. На упреждение. Такая, видно, у них тактика. А где стратегия?!
Звонок. Класс опустел. Егор прибрал столы, отнес полусотенный журнал в атаманскую, сдал книги в секретную часть, спустился по парадной лестнице…
И вот он здесь, на оттоманке. Вспоминает. Ночь за окном. Чего он ждет? Встать и спуститься и вниз, и там, в каморке возле лестницы, старуха, выслушав его…
И что? Он что, разве не знает, что она ему на все на это скажет? Да что она еще может сказать! Она из—за этого все потеряла: дом, мужа, сына, дочерей… И вообще, весь мир, который был когда—то здесь в Ту Пору — все это рухнуло давным—давно. И потому ей Та Пора, конечно же… А он? Ну, сам—то он всего того не видел, сильно молод. Но что его отец видел, имел в Ту Пору? А что имела его мать? А что имел бы он сам, останься он в Ту Пору без родителей? А так — при нынешних — и выкормлен, и выращен, и выучен: сперва дядя Игнат свез его в округ и там его взяли в геройско—сиротскую школу, а после проявил себя — и вот ему и Академия, учись, будь старостой, и вот ему квартира, вот и бывшая, чтоб ходила служанкой за ним в ее же прежнем доме — и все это ему, ему, ему, все за казенный кошт, а он, свинья неблагодарная… он летом сдаст экзамены и выйдет подхорунжим, получит назначение… и будет воевать и получать награды, и, может к сорока годам он будет выдвинут в Верховный Круг. Он может стать богатым, уважаемым… А вот счастливым — никогда. Ведь чтобы быть в этой стране счастливым, нужно как можно меньше знать или хотя бы делать вид, что многого не замечаешь, закрыть глаза на вешалки, на Два Баранка, воровство и кумовство — да, это сделать еще можно, но… Но ложь кругом! Везде! Во всем! Как приказать себе не видеть лжи?! А коли так, то все равно когда—нибудь сорвешься, и СОО сразу возьмет тебя под локотки. Войсковой старшина Кулаков был не тебе чета, ну а где он теперь?! Так может… Нет! Но завтра в полдень — как и обещал!
Глава вторая. Голубчик
Назавтра, только рассвело, вся Академия уже стояла во дворе, на парадном плацу. Стояли по годам, по полусотням, метались на ветру знамена — семицветные, с кистями, — сверкали аксельбанты, сапоги. Дядьки—наставники толпились у крыльца. Все ожидали выхода.
И вот Степан ударил в рельс, раскрылась дверь — и на пороге показался командующий Командирской Академией уставной атаман Малинненко. По случаю надвигающихся торжеств Малинненко был в бурке, с булавой. Спустившись по покрытой ковром лестнице, он снял папаху, чинно поклонился на три стороны и уж потом сказал:
— Горынычи, позвольте речь держать! Аль вам не любо?
— Л—любо! — дружно ответил строй.
Малинненко надел папаху, манерно расправил усы и заговорил:
— Командиры—молодцы! По случаю того, что ваши славные родители тому уже как двадцать лет не пожалели живота и поднялись на Всенародный Бунт, и потому как наша Вольная Земля и наш Верховный Атаман и я… А, что там долго говорить! — махнул рукой Малинненко. — Гуляй, горынычи! Три дня! Р— разойдись! Р—разбегись! — и поднял булаву.
— Ур—ра! Ур—ра! — ответил строй.
Дядьки—наставники, придерживая шашки у боков, побежали к своим полусотням и, строго по годам, начали выводить их за ворота Академии, и там уже, на улице, все и действительно разбегались кто куда.
— Ур—ра! Ур—ра! — кричали командиры. — Гуляй!
И так оно и должно быть. Здесь, в Академии — все строго по уставу, и только уже там, за воротами, ты сам себе хозяин. Егор смотрел на разбегавшихся товарищей и ждал, что будет дальше.
А дальше было так: Малинненко вразвалку пересек опустевший плац и, остановившись в нескольких шагах перед Егором, спросил:
— Вторая полусотня?
— Так точно, грын атаман! — браво ответил Егор.
— А вы чего стоите, не уходите?
— Так дядьку нашего вчера… А без команды мы…
— Ну, хор—роши горынычи! — Малинненко одобрительно кивнул головой… и тотчас же нахмурился, заговорил мрачно, недобро:
— Патрикин, он какой вам теперь дядька? Патрикин — он теперь изменник, враг. А вы… Ох—хо! Недосмотрели. Грубая промашка. А ведь не сосунки уже. Вам нынче летом уже в действующую армию. А если там допустите лазутчика? Под суд, ёк мак! А что вам закатают на суде? Двенадцать пуль, а то и вовсе вешалку. И — плачь дивчина по Чубарову!
— Так ведь мы, гражданин атаман… — начал было Егор.
— А не ершись, Чубаров, помолчи! — беззлобно перебил его Малинненко. — И вообще, не наше это дело, не военное. Для этого имеется…
Малинненко вдруг стал во фрунт и, выкатив глаза, побагровел, скомандовал:
— Втор—рая полусотня! До флигеля Службы Охраны Отечества ша—ом… арш!
Егор откозырял Малинненке, вышел на линию, сделал отмашку и повел. В полном молчании вверенная ему полусотня прошествовала мимо чуть—чуть склоненного по такому случаю академического семиколора, обогнула главный корпус и остановилась возле небольшого бревенчатого дома, над крыльцом которого была укреплена медная табличка с изображенными над ней двумя переплетенными буквами «О». «Два Кольца» — так именовался этот знак в газетах. Двумя Баранками называли его в просторечии. Ну да теперь, похоже, не до зубоскальства! Егор скомандовал товарищам «вольно», а сам поднялся на крыльцо и постучал.
Дверь открыл вестовой. Он долго, пристально смотрел на Егора, а потом как бы нехотя сказал:
— Давай. По одному.
Егор мельком оглянулся на товарищей, застывших в молчаливом ожидании, и вошел. Пройдя вслед за вестовым по темному скрипучему коридору, Егор остановился перед массивной, обитой волчьим мехом дверью.
— Входи, — разрешил вестовой.
Егор вошел. Терентьич… Нет — старшой Академического отдела Столичного Крыла Вседержавной Службы Охраны Отечества сидел за заваленным бумагами столом и с доброжелательной улыбкой смотрел на Егора. Старшому было лет под пятьдесят, он был дороден, лысоват. Форму носить он не любил, всегда ходил в просторной купеческой поддевке, отчего никто и понятия не имел, какой у Терентьича чин.
— Садись, голубчик, — предложил старшой. — Чайку? А может, беленькой?
— Нет—нет, благодарю.
— Тогда не обессудь.