него рисунки за 20 000 рублей. Не знаю, почему наши отказались. Сейчас этот художник умер и где находятся рисунки — неизвестно. Есть, правда, еще один путь: один из храмов в Персии (Иране, Турции?!) раскрашен так же под фрески Эчмиадзина. Но туда надо посылать целую экспедицию.
Разойдясь, Католикос решил показать нам даже левую ризницу. Мы прошли туда. Дверь ее была заперта английским замком.
— Третий век и английский замок! — рассмеялся Качарян.
Она оказалась битком набитой всякими богатствами. Слева стояли огромные шкафы со всякой церковной принадлежностью, справа — полки и утварью. Многое лежало просто вповалку.
Католикос подвел нас к одному шкафу, где были составлены жезлы.
— Тут жезлы епископов, митрополитов и Католикоса. Вот эти жезлы может трогать только Католикос.
Он взял один из них и подал Качаряну:
— Не правда ли, превосходен? Он сделан из оникса.
Качарян и я любовались изумительной работой мастера. Он казался совсем призрачным, нежным. Верх был украшен крестом, густо усыпанным самоцветами.
Последний луч солнца упал в узкое оконце ризницы и камни засияли водопадом света.
— Это бриллианты? — как-то испугано спросил Качарян.
— Да, бриллианты, — меланхоличным будничным тоном подтвердил Католикос.
Он показал нам еще несколько превосходных жезлов, затем перешел к головным уборам и наплечникам — шелковым, бархатным, вышитым золотом.
— Вот на этом наплечнике изображен одноглавый орел, символ того, что Католикос, охраняя паству, должен быть таким же зорким. А вот тут вы видите уже двуглавого орла. Это — дань времени, — заметил, усмехнувшись, собеседник.
Он показал нам затем огромные серебряные священные котлы тонкой художественной работы, сосуды с миром («где по преданию сохраняется капля мира, положенного при основании храма»), десницу святого Петра, какой-то святой скребок («ученые доказывают, что он действительно очень стар»), картины.
Умный и хитрый, он нам не говорил про веру, про Бога, а показывал действительно замечательные, действительно старинные вещи, каждый раз ссылаясь на выгравированный или вышитый год издания, на свидетельства ученых. Можно представить себе, сколько собрано богатств в Эчмиадзине, если то, что мы видели стоило 10–15 млн. рублей. А ведь мы видели только ничтожную часть. О правой ризнице он даже не говорил (а Григорян говорит, что она потрясающа), да, кроме того, есть еще подвалы!
Отвечая на вопросы Маркевича, Католикос рассказал о строении его епархии за границей, сообщил, что «наше правительство любезно разрешило провести в будущем году выборы нового Католикоса», на которое съедутся 80 наших делегатов и 52 заграничных. Компания уже началась.
Прощаясь, он спросил Качаряна, собирается ли тот дать концерт в Ереване?
— Да, 30 ноября.
— А что вы читаете?
— Давида Сасунского.
— О! Я обязательно приду послушать. Я иногда хожу на концерты. Видите ли, я и сам немного композитор. Я написал литургию на четыре голоса и Ипполитов-Иванов дал ей лестный отзыв. Но сейчас занимаюсь мало: некогда, да и потребление этой музыки уменьшилось.
Мы вышли на улицу. Католикос поклонился нам и ушел.
— Он не подал руки, — заметил Григорян, — потому, что его руку полагается целовать. Он боялся либо поставить нас в неудобное положение, либо самому оказаться в оном.
25 декабря
Два разговора с Коккинаки. Вчера вечером он позвонил мне.
— Могу дать интервью. Можешь?
— О чем?
— О преферансе.
— Могу.
— Выезжай.
Утром в этот день у нас была лекция проф. Розенталя «Основные черты диалектического метода». Володя сидит на четвертой главе. Я позвонил ему и он очень заинтересовался.
— Ты обязательно сообщай мне о всех лекциях. А сегодня, если не уйду в полет, обязательно приеду.
Вечером он вспомнил об этом в телефон:
— Я не был.
— Видел.
— Летал.
— Видел.
— Ну это ты уже врешь! Я в другую сторону ходил. Сел. Пересел на новую и опять пошел. Езжай скорей!
Приехал. Сели втроем: Володя, Валентина Андреевна и я. Затянулась пулька до часу. Потом начался, не помню с чего, летный разговор. Зашла речь о том, что неправильно объединять всех летчиков- испытателей под одну гребенку: одни испытывают опытные машины, вторые — серийные, третьи — в войсковой части.
— Абсолютно верно. Вот сейчас проводят аттестацию летчиков-испытателей. 10–12 человекам дают первую категорию. Знаешь, кто там: Моисеев, Калиншин, Громов, Егор и я. Кое кому из нас дают эту категорию по выслуге лет. Что значит испытатель первой категории? Он должен сесть на любую опытную машину. А кто сядет? Громов сядет? Нет. Моисеев, Калиншин? Нет. Моисеев вообще на опытных не летал. Там требования для первой категории: иметь не меньше восьми опытных машин. Это же чушь! К восьмой машине летчик либо разбивается, либо уходит в тираж. Ну у меня сеть, у Громова, вот, пожалуй, и все.
Зашла речь об отдельных летчиках:
— Пионтковский? Юлиан был настоящим испытателем, на 120 процентов. Вот ты говоришь, что у него была великолепная рефлексология. Совершенно точно. Как он летал и особенно садился! Помню, когда мы все трое работали у Николая Николаевича Валька, сажает машину, бежит — ну вот смотри весь стол — я останавливаюсь посередине, а Юлиан — чирк и готов (Володя показывает четверть длины стола).
— Стефановский? Подлинный, серьезный, настоящий испытатель. Его слову можно было верить. Летает одинаково хорошо на всех машинах. Здоров, как бык, а это много значит.
— Евсеев? Большой бы толк из него вышел. Серьезный, пытливый, решительный человек. Помню Клиент Ефремович хотел пустить его на командную работу, я отсоветовал.
— Супрун? Ну это классный летчик, грамотный, смелый, но не испытатель. Это у него случайно. Это — боевик.
— Ильюшин? С хорошей головой. И с большой, что ли, партийностью. Умный мужик. Бывает, конечно, что делает плохие вещи, но больше хороших, чем плохих.
— Верен ты ему, Володя! Другой бы давно его бросил, при первом провале.
— Конечно. Я тебе больше скажу: когда тут была заварушка у него, меня вызывали большие начальники и советовали: брось его. А я держусь, я в него верю и знаю, что если брошу его — ему капут. А упрямый он иногда бывает. Тут как-то заело у меня одну штуку, говорю: надо переделать. Ни в какую Давай, говорит, я с тобой полечу, если в воздухе убедюсь — переделаю. А дело серьезное, не могу же я жизнью конструктора рисковать. Слетал со своим инженером. Тот докладывает, я жму… еле уломали.
Ушел я около двух часов.
— Иди, иди, — спохватился он, — а то у меня завтра полет в 9 утра. Жду серьезных неприятностей от машины.
Сегодня в 10 вечера я позвонил ему. Голос усталый.
— Только приехал с заседаловки. Обсуждали сегодняшний полет.
— Ну как слетал?
— Да как тебе сказать. Одевался очень легко, а летал очень высоко.
— Почему очень легко?