Перед утром притихло.
Иззябли под лодкой. Выходили побегать, потопать, разогреться. Больше не шлепают волны в песок, не воет надрывно ветер.
— Сват ты мой, голубые пятки, — трясет товарища Тоболяк, — к утру билет запасай — Москва—Казань, второй звонок!
Раскурили по-братски предпоследнюю цигарку. А со светом проснулась буря и в хмурые лохмы скатала воду.
С винтовкой бродит по берегу Тоболяк — ночью крякали где-то утки. «Хоть бы што-нибудь пофартило, — гадает он, — тоска на пустое-то брюхо!»
Вымер остров, только на отмели прыгала желтая плиска. Равнодушно прошел, а потом вернулся, подобрался к птичке и выстрелил. Промахом вскинула пуля песок, плиска перепорхнула и тут же села.
Стыдно стало стрелять второй раз и смешно, что Петрович так прытко кинулся к нему на выстрел.
День работали здорово, молча. Точно забыться в работе хотели.
Выколупывал из трещин Петрович тягучую желтую проволоку. Любовался фигурными узорами — старый был приискатель.
— Так за всех, говоришь, стараемся, Тоболяк? Правильно это ты! Никому, кроме всех, забота наша не надобна...
— Не теперь, так зимой найдут, — убежден Тоболяк, — карагасы расскажут.
— Может, Михайла, и страдаем за всех?
И, подумав, прибавляет:
— Не зря бы было. Отстрадались одни — и с кона долой! А другие — живи хорошо...
— Может, и так, — всерьез соглашается Михайла.
Ночь проходит, и опять перед зарею тухнет ветер. К заре обратившись, стоит на коленях Петрович и молится вслух несвязной и древней молитвой:
— Господи, боже наш!.. Сил повелитель — не преткнешь ноги своей о камень... Победиши аспида — василиска, спаси меня, господи, от темной ночи, от беса полуденного, от стрелы летящей и от злого, лихого человека спаси, сохрани меня, боже!
Плача и всхлипывая, подходит к Тоболяку, уныло сидящему на лодке, и признается:
— Михайла... лихой я человек. Ведь я сухари утопил. Не хотел тебе золота дать и потрусил. Убей меня, Михайла, из винтовки.
— Ну-ну... — сказал Тоболяк, — дурачок! Сухарь бы нам вот как сейчас годился...
Темнота промокает рдяными пятнами, бродит восход за шкурами туч, и тысячной птичьей стаей оживает в туманах буря.
Жесткий корень поел Петрович и плевался:
— Невкусный он, Михайла, горький...
Шел пить и терял трясущейся ладонью воду. Пили часто.
Часы просмотрел Тоболяк на волны, пока глаза не потускнели.
За эти часы две морщины ко лбу припали, так и не разошлись.
— Камень ты, а скажешь, — приговаривает Петрович и с натугой выбивает в утесе надпись. Только тяжелая стала кайла, ох, тяжелая!
Окончив, садится-валится на щебень и удовлетворенно читает: «Здесь жила. Пошла на полдни».
Теперь понимающий разберется, куда девалась жила.
А потом, шатаясь, роняя кайлу из слабой руки, долго трудился и прибавил:
«Нашли для всех Тоболяк Мишка да Мартьянов».
Ниже поставил: «Петрович». И очень довольный улыбнулся.
Позже пришел Михайла и одобрил:
— Ладно сработал... Дельно.
А пока Петрович с любопытством привыкал к тому новому, что принес на лице своем Тоболяк, тот говорил:
— Бросай занятия, парень. Силу не трать. И так у нас с тобой ее, как у курицы... А утром поедем — опять работа.
— Понятно, поедем, — ответил Петрович и, морщась, подымался:
— Спину-то... и не протянешь!
Последнюю ночь сидели у яркого пламени и слушали, как в котле закипала вода. Перед этим разбили приклады винтовок и ручки ненужных теперь инструментов. Промокшими прутьями и тряпьем добавили костер. Сжигали все, сушились и грелись.
Днем на песке в желтоватых шапках прибитой пены нашел Тоболяк две выброшенных рыбешки. Маленькие плотвички.
Подержал перед ртом — с рукой бы съел! Потом отряхнулся и спрятал находку. И с собой целый день проносил и весь день о рыбе помнил. Сейчас опустил в котел и заправил оставшейся солью. Распялил над дымом большую ладонь и мигнул по-цыгански — хитро:
— Обманем брюхо!..
— Жисть... — шепотом отшутился ослабевший Петрович.
Тихо. Озеро не грохочет. Приходят из ночи волны и кладут покорные головы на песок. Шуршат и вздыхают.
Тоболяк затянул мешками лодочный нос и теперь укрепляет коробку с горящим трутом — фонарь. Чтобы видеть компас.
— Я сейчас, Михайла... — срывается у Петровича. Бежит назад, на стан, — усталости нет. На таборе одиноко моргает куча углей. Доживают.
Кладет Петрович на камень мешочек с промытым золотом, прикрывает плиткой. Чтобы ветер не разбросал. И назад возвращается легкий, осветленный.
— Отчаливай!..
Подпрыгнула лодка, умылась водой, набежали кругом шумливые разговоры...
— Прощай, наш табор, спасибо тебе! — прощается Тоболяк.
Ночь вверху пустая и снизу ночь — тяжелая, скользкая. Одинаково черны. А промеж — качается берестяная зыбка.
— Плеск-плеск! — сильно работает на корме Тоболяк. Нажимает, гонит.
Упруго подкинуло — в мокрое шлепнула лодка, и опять:
— Плеск-плеск...
Оглянулся Петрович — остров ушел. Хотел посмотреть отблеск костра — и он ушел. Так-то лучше.
— Эй, поддерживай!..
Петрович хватает весло. Ловит такт, считает вслух «левым! правым!» — И, свыкаясь, ровно: раз! два!
Как масло вода, и чугунный блеск у нее откуда-то снизу. Мотнуло. Шумно рыскнуло по борту, окропило лицо.
Строгий окрик:
— Вразрез держи!..
Озлился Петрович:
— Дьявола тут увидишь... — и мстительно вспарывает воду веслом.
— Вре-ешь, доедем, — упрямо смеется Михайла.
Тепло от слов этих, и душа от них крепнет. И сам, в суровую злобу замыкаясь, искренно ненавидит и тьму и волны. К простому себя старался свести: нужно — греби! Зальет — черпай!
Ночь бледнеет, линяет небо. Со свистом картечи над лодкой проносится первый ветер.
—Попутчик! — кричит Тоболяк.
Петровичу жарко. Гнется спиной, как стальной пружиной. Гребет.
Рассвело. Широко бунтуют пузатые горы, зеленые, гладкие. Сторонами взлетают — дают дорогу.